— Копайте, — говорит. — До воды докопаетесь — полный расчет вам будет. — И посмотрел так, что лучше бы не посмотрел.
А, с другой стороны, как хочет, так пусть и смотрит. Он хозяин.
Ну, мы с утра, по холодку, и начали. Вначале весело шло, споро. А чего тут такого? Копай себе по очереди, да землю аккуратно выбрасывай. Да измеряй веревочкой глубину. Можно не торопиться. А чего торопиться-то? Еда, пока копаем, конечно, бесплатная. Все прибыток. А к концу работы и денежки уж нам заготовлены. Можно время потянуть. Правда, как ни тянули, в первый же день метра на полтора углубились. Шабаш. Отдыхаем. Хозяин издали на нас поглядывает, но помалкивает.
На второй день стали думать, как бы оставшиеся полтора-два метра еще на пару дней растянуть. Но все равно, к вечеру до трех метров докопались. Правда, тяжелее пошло. С такой глубины землю уж не выбросишь. Приспособили какое-то огромное ведро. Дырявое. Один копает и нагружает, а другой вытаскивает. По очереди. Подустали, конечно. А что делать? Деньги просто так не даются. Да и терпеть уже недолго. Воды на трех метрах, правда, не оказалось. Но оно и к лучшему. Последние полметра завтра докопаем. А это что? Это, как минимум, завтрак и обед.
Копаем третий день. Три с половиной метра прошли. Воды нет. К четырем подбираемся. Воды нет. Тут хозяйка подошла, фифа такая, в яму заглянула — и в сторонку. Перекрестилась бедная.
— Ой, страшно! — говорит. — Может, перекусите пока?
Почему пока? Просто перекусим.
Но дело даже не в этом. Я уж давно заметил, что колодцы у нас, в России, — вроде и колодцы, но не совсем колодцы. Что-то такое мистическое. Вроде таинственного пути то ли к богу, то ли к нечистой силе. Перекрестишься тут. Иностранцы смотрят на наши колодцы как на чудо. Ходят вокруг них, щупают, заглядывают не без опаски, но больше — с любопытством: чего это там русские ищут, если вода есть в кране? И вправду, не раз видел: водопровод есть, а колодцы все равно роют. Когда в бетонные кольца их по-новомодному закуют, а когда и по старинке — срубом обходятся. Что-то здесь не так.
Под Екатеринбургом монастырь есть знаменитый — Ганина Яма называется. Весь деревянный. Когда на гастролях там были, заехали в этот монастырь. Красота! Бродили мы по этому монастырю, и вдруг Вовка-шпрех мне пальцем на часовенку указывает. Погляди, мол. Гляжу — часовня как часовня. Да только надпись на ней странная: “Сухой колодец”. Заглянули — впрямь сухой. Воды нет. Воды нет, а колодец стоит. Зачем, спрашивается, колодец, если в нем воды нет? И, судя по всему, не было никогда. Да еще и в монастыре. Значит, не в воде дело. Значит, у него какое-то другое назначение есть. Какое? То-то и оно.
— Ладно, — говорим, — перекусим, если пора уже. Перекусим.
Перекусываем. А самого уже, чувствую, ветерок из самого нутра охолаживает. На четырех метрах стоим. А воды-то нет.
“И взяли его и бросили его в колодец; колодец же тот был пуст; воды в нем не было”.
Почему-то именно это неизменно вызывало страх. Не то, что бедного Иосифа бросили в колодец. Не то, что бросившие его туда братья тут же принялись есть хлеб. И даже не то, что продали они его купцам Мадиамским, в Египет, за двадцать сребреников. А то, что воды в колодце не было! Зачем-то же ее там не было? Иначе с чего бы это нужно было специально подчеркивать? Бросили и бросили. Мало ли? А тут черным по белому: “Воды в нем не было”. И, опять же, зачем нужен колодец, если в нем нет воды?
А хозяйка снова: поешьте да поешьте. Сала, между прочим, нажарила с картошкой, лучок, помидорчики — все как у людей. А в меня уж кусок не лезет. На шести с половиной метрах стоим — и где та вода?
— Ну их к чертям с их колодцем и с их деньгами, — шепнул Антошка. — Что-то здесь не то. Фокус какой-то. Поужинаем — уезжать надо.
Поужинали — хозяин подоспел. Осмотрел яму, что-то прикинул, языком причмокнул и заявляет:
— Все. Шабаш. Нет тут воды. Я так и думал.
— А деньги?
— Как договаривались. — Достал из кармана купюры, протянул. — А колодец будет декоративный.
— Как это?
— А так. Днище забетонируем, зеркалами обклеим. Гости приедут, заглянут — а там их отражение. Приятно. И бадью пристроим. Вроде как себя из колодца вытаскивать будут. Ни у кого такого нет. Мы — люди культуры, должны думать о красоте. — И языком причмокнул. Вот придурок.
Антошка деньги взял и с первой же электричкой — в Москву. А во мне как черти поселились. Со мной бывает. Ничего с этими чертями поделать могу. Все нутро переворачивают. Как каменный становлюсь — с места не сдвинуть. И какая-то музыка внутри играет. И отделяет меня эта музыка от всего мира невидимой границей. Но слышимой.
— Заночую, — говорю, — здесь, а утром уж поеду.
И остался.
Попал я как-то случайно в Малый зал консерватории слушать Баха. Сразу два концерта для фортепиано с оркестром: фа минор и ре минор. Если я, конечно, правильно выражаюсь. В музыке-то я не очень… Кто и чего написал — категорически не помню. А тут настроение было — хоть в омут. Да и тот вот-вот замерзнет. В общем, сыро, одиноко, бесприютно. Какие там еще слова годятся… Ну, и пошел. А чего не пойти? В консерватории светло, тепло, люди интеллигентные опять же. Сижу. Не то чтоб слушаю, а так, наблюдаю. Во что, например, пианистка одета. Или как выглядит та, что на скрипочке.
А через какое-то время обнаружил, что меня нет. Только что был, и — нет. Исчез. Пропал. То ли я музыкой стал, то ли музыка — мной. Нету — и все тут.
Стряхнув с себя наваждение, посмотрел за окно. На мокрый снег с дождем. На хмурых озабоченных прохожих. На тусклый свет фонарей, едва достигающий мостовые. И впервые понял, где проходит граница между миром и Бахом.
Нет, не так. Бах — это и есть граница. Между миром и Богом. Таможня. Проверка. Досмотр, все выворачивающий наизнанку. Эту границу нельзя перейти. В ней можно только раствориться. И так, в растворенном, почти несуществующем состоянии плыть дальше. Потому что за этой границей земли нет. Там только воздух.
— Профанация! — злобно шептал я ненавистное слово, остервенело вонзая заступ в черную землю. — Все профанация. Подделка. Игра.
Когда Антошка укатил, а хозяева закрылись в доме, оставив меня ночевать в ветхом сарайчике, я не выдержал. Я не выдержал и поздними уже сумерками полез в колодец. Потому что злость из меня так и выкипала. Нехорошая такая злость, почти благородная, но с агрессивным оттенком. И я прекрасно понимал, откуда она взялась. Ну, ненавидел я всякие пустые формы. Ненавидел и все тут. С детства, можно сказать, ненавидел. А тут — не колодец, а форма колодца. Имитация колодца. Профанация.
Из последних сил я вгрызался в темноте в эту землю, уже не понимая, на какой глубине нахожусь. Я упорно нагружал ведро, сам тащил его по шаткой лестнице наверх, заново спускался и долбил, долбил, долбил. Пока, обессилев, не упал. И тут же заснул, свернувшись клубком.