«Завещание» Лермонтова для меня в мировой поэзии ни с чем не сравнимо. Но «Жди меня» осмелюсь поставить невдалеке от него и, конечно, не только по признаку их военного происхождения. «Жди меня», может быть, самое проникновенное произведение Симонова-поэта.
Оно совершенно по форме, его звукопись завораживает. Фанатический повтор жестких согласных «ж» и «д» в сочетании с протяжным «и» — «жди», когда наводят грусть желтые дожди» — окутан и смягчается шелестом желтых листьев, сорванных осенним ветром и тихо планирующих на отсыревшую землю.
Все выговорено единым дыханием. И последняя строчка — «ожиданием своим ты спасла меня» — потрясает, как явление чуда, кульминацией всех чувств героя, его верой, надеждой и любовью.
Хочу перечесть эти стихи в сотый раз:
Помню разговор с Симоновым об этом стихотворении. Мы только начинали дружить. Шел сорок первый год. На войне люди узнавали друг друга по сокращенной программе, но с ежедневными экзаменами, и весьма суровыми. Какая-нибудь совместная командировка во фронтовое пекло быстро сближала или разводила людей. А ведь мы были знакомы с Симоновым еще до войны.
Мне нравилась его поэма «Суворов», но, сказать по правде, больших поэтических достоинств я в ней не видел. Я ее принимал скорее как рифмованный очерк жизни великого полководца. Меня влекла к себе звучная батальность военной истории в этих стихах. Я оценил точность, с какой Симонов понял героический смысл и политическое бессмыслие Итальянского похода. И я, обожая поэзию Блока, Маяковского и Есенина, прощал тем не менее автору сухость его произведения и те оттенки рационализма, которые весьма необходимы в армии, но противопоказаны поэзии.
И вот — «Жди меня». Я был ошеломлен. Такое соединение войны с любовью ощущалось как собственное чувство. Стихи стали «своими» тотчас же после первого прочтения…
Такое же чувство я испытал однажды в музее Маяковского. Я никогда прежде не бывал там, в переулке имени поэта, что вблизи Таганки, и заехал перед юбилейной годовщиной.
— Скажите, — спросил я, но без особой надежды на положительный ответ, — не располагает ли музей неопубликованными стихами Маяковского?
— Нет, — ответила Агния Семеновна Езерская, директор музея, женщина фундаментально полная, с детской улыбкой на лице, и, досадливо наморщив брови, словно что-то решая, добавила: — Ну, за исключением того стихотворения, о котором вы, конечно, знаете.
Я, наоборот, ничегошеньки не знал, о чем мне, очевидно, знать полагалось, честно об этом сказал и попросил показать стихи, если можно.
Стоявшая рядом высокая женщина с твердыми чертами лица и, видно, с таким же характером удивленно пожала плечами на мое признание. Акции мои стремительно покатились вниз в глазах Надежды Васильевны Реформатской, заведующей научным отделом музея.
— Как же вы не знаете?
— Виноват, молодой, исправлюсь, — ответил я негласной армейской формулировкой провинившегося.
Мои собеседницы улыбнулись — женщины обожают мужчин в их чистосердечном раскаянии — и приступили к священнодействию показа неопубликованного стихотворения. Наконец я взял в руки фотокопию — макет записной книжки Маяковского, а может быть и подлинник — сейчас не помню, прочел и ахнул. В те же секунды оно стало «моим».
И тут произошла бурная сцена. Решение мое уже созрело. Я раскрыл портфель, набитый всякими рукописями, и стал засовывать туда реликвию.
— Боже мой! Что вы делаете?! — раздался двойной контрапунктирующий возглас, крик, стон. — Это ужасно! Отдайте немедленно!
Агния Семеновна и Надежда Васильевна — одна, как знак вопросительный, другая, как восклицательный знак, — бросились ко мне, простирая руки к драгоценной зеленой книжке и опасаясь схватить ее, чтобы, упаси господь, не разорвать, не повредить.
В этой критической ситуации мне приходилось решать двойную задачу: успокоить достойных женщин и в то же время не выпустить драгоценность из своих дланей, поскольку, судя по всему, во второй раз мне ее не видать, как своих ушей. Поэтому я сказал: «Минуточку!», — примостился у какого-то круглого столика, вынул чистый лист бумаги, взял ручку и почему-то знаками стал пояснять свои намерения.
— Что вы хотите делать? — в унисон спросили Агния Семеновна и Надежда Васильевна. — Он ужасный человек. — Они говорили обо мне уже в третьем лице.
— Я хочу переписать стихотворение и тотчас же верну подлинник. Это-то я могу сделать?
— Можете! — спели они хором. — Но что это вам даст? Печатать его нельзя, не разрешено. Мы пробовали не один раз.
Но я уже снимал копию со стихов, лежавших многие годы «под запретом» по непонятной причине. (Может быть, когда-то и кому-то она казалась серьезной и важной, но тогда, в музее, я тщетно ломал голову, обдумывая, какой же она могла быть.)
— Поставим стихи в текущий номер. Срочно готовьте комментарий. Успеете к завтрашнему дню? Ваша публикация, ваши комментарии!
— Благославляем вас! — обрадованно сказали хранительницы реликвий, еще не веря в возможность обыкновенного чуда.
Симонов был в отпуске, решать нужно было одному. Но, прочитав это стихотворение десять, пятнадцать, двадцать раз, я не нашел в нем ничего, что могло бы ему помешать увидеть свет.
В редакционной работе нужна и острота и смелость, но в паре с рассудительной трезвостью. Принимая единоличное решение, я всегда думал о Симонове. А как он, не стал бы возражать? И ни разу не ошибся. Мы действительно хорошо знали друг друга.
Что ж, если твоя партийная совесть спокойна, тогда руби гордиевы узлы. Они ведь и затянуты неразвязно как раз для этой цели — быть разрубленными.
Мне пришлось что-то снять из номера, чтобы освободить место для этого стихотворения, и, так и не дознавшись причины, по которой «Письмо Татьяне Яковлевой» пробыло столько лет «в нетях», я отправил его в набор. Назавтра дослал комментарии к нему, которые были сделаны точно в срок, сжато и выразительно. Так мы и подписали: «Публикация и комментарии Н. В. Реформатской».
Никаких «рекламаций» ниоткуда не последовало. Страсти, в свое время кипевшие вокруг влюбленности Маяковского в русскую девушку во Франции, давно угасли, а огромной силы стихи остались и были явлены читающей публике.