Теперь всем этим никого не удивишь, но в те годы за счет таких нововведений сложилось и обновленное лицо журнала.
Особо заметным явлением тогдашней публицистики стал очерк Аркадия Хавина «Эвакуация промышленности». Жил такой литератор в Москве. Долгие годы он работал в знаменитой газете «За индустриализацию», она была чрезвычайно популярной в годы первых пятилеток. Серго Орджоникидзе любил этого маленького, щуплого человечка, знатока индустриальной истории страны, звонил ему в редакцию, давал задания.
Я хорошо знал Хавина и знал, что он горячо откликнется на просьбу редакции. Мы получили экономический очерк такой полной и убедительной картины, основанной на столь неотразимых цифрах и фактах, что все ахнули.
Необычный, крупномасштабный очерк читался взахлеб. Впервые в печати возник живой и аргументированный рассказ о том, как были переброшены на восток предприятия из центральных районов страны и в кратчайшие сроки начали давать продукцию фронту. История знает пример эвакуации промышленности царской России во время первой мировой войны, но колоссальные преимущества советской организации дела были доказаны автором с неоспоримой убедительностью.
А в международном разделе журнала появилась статья о восходившей звезде западной буржуазной философии — Сартре, чьим именем олицетворялась теория экзистенциализма. Статья принадлежала перу старого критика и литературоведа Александра Лейтеса, а название ей дал я — «Философия на четвереньках».
Когда спустя много лет Сартр приехал в Москву, мы с Симоновым посовещались, приглашать его в редакцию или нет, не обиделся ли он на нас непоправимо.
Во время долгой беседы он действительно заговорил про ту статью, сказал, что его пронзил, взволновал заголовок и заставил еще раз подумать о месте своей теории в современном мире.
— А вот автор того заголовка, — кивнул в мою сторону Симонов, весьма довольный признанием Сартра, — сначала, в оригинале, статья называлась иначе.
После появления этих двух материалов мы попросили увеличить объем журнала. Нашу просьбу удовлетворили, и до сих пор «Новый мир» выходит более объемным, чем другие журналы.
Сартр, тогда толстенький, с круглым, упитанным лицом, меньше всего походил на классический тип философа, человека самоуглубленного, вроде бы не от мира сего. Он с аппетитом ужинал, а потом, в саду симоновской дачи в Переделкине, на холме за церковью, спросил у меня, то ли в полном благорастворении, то ли в целях легкого эпатажа или проверки «на всхожесть» в сфере иррационального:
— Как, по-вашему, какой вид у ангелов на небе?
— Неужели вы не знаете? — не моргнул я глазом. — Это маленькие слонята. Они трубят, свешивая с облаков свои хоботы, и тогда на траве выступает роса, а мы все просыпаемся для нового дня.
Сартр удивленно на меня покосился, но тут же подхватил:
— О, да! Именно так! Слонята, маленькие слонята.
Выслушав наш обмен репликами, Симонов флегматично заметил:
— Что ж, теперь вы оба близки к демонстрации философии на четвереньках. Пойдемте спать.
За философско-политичсскими эволюциями Сартра уследить было трудно. Его качало из стороны в сторону и в конце концов, кажется, вынесло к берегам маоизма. Ничего не меняет тот факт, что он произвел на нас тогда впечатление человека мечущегося и, весьма вероятно, искреннего даже в своих заблуждениях.
Не буду перечислять произведений, напечатанных тогда в «Новом мире». Проза журнала не бежала от проблем жизни, а публицистика была идейно-воинственной и интеллигентной. Были и ошибки и срывы, но в живом деле трудно их вовсе миновать.
Возможно, когда-нибудь я и напишу более подробный рассказ про то время, не знаю. Летописец заглядывает во все углы памяти, его перо нанизывает события одно за другим в их строгой последовательности. Сейчас моя задача куда скромнее. Обычно люди помнят прошлое не хронологически, не следуя иерархии фактов, — просто при случае всплывет то одно, то другое, иногда и без очевидной взаимосвязи. Так вот и сейчас.
Здравствуй, Андрей Платонов, или Как был опубликован рассказ «Броня»
Шел второй год войны. Редакция газеты «Красная звезда» тогда находилась в здании «Правды». Там мы и жили на казарменном положении. Как-то в дверь моей комнаты кто-то постучал сверхделикатным стуком, тихо-тихо. Я привык к другому, коллеги влетали в мой кабинетик-пенал с шумом, едва не срывая с петель дверь. Вероятно, потому, что над городом грохотали зенитки и к нам доносилось тяжелое эхо разрывов, стук в дверь вообще считался несущественным звуком, а тот, что раздался в памятный мне день, был просто шорохом ангельского крыла, невзначай коснувшегося двери.
— Входите, черт возьми! Что вы там царапаетесь? — воскликнул я, не отрываясь от страниц рукописи,- — наверно, она шла в номер.
После моего возгласа наступила звуковая пауза, очевидно, ангел складывал крылья, в авоську, что ли. И что же? Как раз с авоськой в руках в дверном проеме показался человек. Не высокий и не низкорослый, худощавый, даже худой, в шинели с чуть обгоревшей полой — видно, отогревался у какого-то костра, — с ясными голубыми глазами и печальным носом, склонившимся над губами в позе сострадания. Не военный и не штатский. Так мог выглядеть Дон-Кихот после сражения с ветряными мельницами. Или погорелец, идущий из дальней деревни в город на заработки.
Я помолчал, немного сбитый с толку каким-то заброшенным, неказистым видом посетителя. Но время военное, мало ли что! И я почему-то подумал: «А может, этот человек вырвался из окружения, как я сразу не догадался!» Вначале я всегда сбиваюсь на что-то парадоксальное, а ведь уже давно знал: всякая мистика, все загадки рано или поздно получают реалистическое объяснение.
Молчание затягивалось, на лице вошедшего я прочел необычайную стеснительность.
— Вы — Кривицкий? — наконец спросил он.
— Да!
— Кривицкий Саша? — И я не понял, желает ли он точно удостовериться или просто так, балуется.
— Я — Кривицкий, Александр Юрьевич, Саша, Сашенька, Сашура и даже Сашуля — на выбор. А кто вы?
И тут он улыбнулся. Это и впрямь была улыбка — ангела ясная, добрая, чистая.
— Я — Платонов.
Он протянул мне клочок бумаги. То была записка Василия Гроссмана: «Дорогой Саша! Прими под свое покровительство этого хорошего писателя. Он беззащитен и неустроен».
Армия протянула руку одному из самых тонких и сложных писателей советского времени. В редакции он обогрелся, нашел товарищей. Он пришел к нам в тяжелые дни своей жизни. Были критики, чьей узкой специальностью стало отрицание всего, что писал Платонов. Они жили, занимались многосторонней деятельностью, но как только на горизонте появлялись новый рассказ или книга Платонова, отодвигали все дела и принимались за свое…
Единственная книга, против которой никто не осмелился ополчиться, был сборник «Броня», составленный из его рассказов, увидевших свет в «Красной звезде».
Кажется, первым произведением Платонова в военные годы и был рассказ, давший название сборнику. Рассказ выходил за рамки газетных объемов и не мог миновать сокращения. Я сказал об этом автору.
— А может быть, пройдет и так, — взмолился Платонов, — пошлите в набор так…
Тогда мы еще были на «вы».
Я не предвидел ничего хорошего от исполнения его просьбы, даже наоборот, но, взглянув на опечаленное лицо Платонова, на его горестно сжатые губы, согласился и отправил оригинал в набор.
Платонов вскоре узнал, что дело было не только в объеме. Тех, кто прочел рассказ уже в гранках и в верстке, смутила «странность» необычного слога, отпугнула дерзкая новизна стиля. Мне пришлось искать сторонников рассказа и сообща растолковывать его содержание и форму.
Чары платоновской образности в умении сращивать понятия, эпитеты, как будто несоединимые. Скажем, так: «Пухов снова увидел роскошь жизни и неистовство смелой природы, неимоверной в тишине и в действии…»