В сверстанной полосе с рассказом «Броня» за рамой оставался «хвост» (из того, что было вычеркнуто в секретариате) — строк на сто двадцать. Я пытался добиться большего объема, но ответственный секретарь, подняв голову от мокрого оттиска, отрезал:
— Бог подаст! Интересно, куда я буду заверстывать корреспонденции с фронтов? Может быть, еще и снимем твой рассказ.
Так «Броня» стала «моим» рассказом, как впоследствии и все другие напечатанные в газете произведения этого автора.
Платонов прочел рассказ в оттиске и посерел:
— Ох, плохо! И зачем я упрашивал посылать в набор целиком… Кабы вы сами сократили, вышло бы, верно, по-другому.
И правда, сократили рассказ размашисто, грубо. Состояние Платонова я понимал очень хорошо. Я сказал ему:
— Может, мне удастся сделать новый набор. Попробуйте сократить сами.
Платонов сконфуженно ответил:
— Не могу, слово даю, не могу сокращать свое. Это как самоистязание… У йогов… Не могу. Кабы вы сократили, вышло бы по-другому, — опять повторил он печально.
Уединившись, я восстановил одно, сократил другое. Обычно я редактировал быстро, но никогда прежде не решал такой трудной задачи. Ткань рассказа не поддавалась рассечению. Отложив в сторону красный редакторский карандаш, я вооружился тонким перышком. Все в рассказе было спаяно воедино, одно вытекало из другого. Тронешь слово — сыплется строка, за ней обваливается абзац, глядишь — рушится соседний. Боже, что я наделал…
Скажу откровенно, в ту пору Платонов еще не был для меня тем художником, какого я увидел впоследствии. Главной причиной этой слепоты было то простое обстоятельство, что я не читал ровным счетом ничего из написанного этим человеком. И первое, что я прочел, был именно рассказ «Броня», может быть, даже и не лучшее из того, что он потом напечатал у нас в газете.
Я прочел, и магия платоновского таланта покорила меня сразу и навсегда. Но тогда я не сокращал рассказ знаменитого ныне Андрея Платонова, а спасал понравившееся мне произведение капитана интендантской службы. Возможно, я преувеличиваю для пущей наглядности свое незнание прозы Платонова.
Конечно, я о нем слыхал, да и читал, как вспомнил потом, к примеру, известный рассказ «Фро», написанный еще в тридцатые годы, но не связал его автора именно с тем Платоновым, что пришел ко мне с запиской в «Красную звезду». Моим богом тогда и теперь был и остается Чехов. В прозе я признавал единобожие, для поэзии делал исключение, поклонялся троице — Блок, Маяковский, Есенин.
Теперь в моем домашнем иконостасе или литературном Олимпе разместился целый сонм богов, как это и было в мифологических сказаниях Древней Греции. А среди них и Платонов. Скажу честно, не самый главный он у меня, но ведь — бог.
В предвоенные годы книги Платонова выходили редко, писали о нем еще реже. Новому поколению он был малоизвестен, а я, только-только покидая юность, знал его, как уже докладывал, весьма поверхностно, скорее понаслышке, да и то отдаленной.
Платонов все это прекрасно понимал, тем не менее на судьбу не жаловался, не спешил рассказывать о себе. Достоинства ему было не занимать, и оно не было никогда и ни в чем ложным или мелким. Впервые я увидел на его лице презрительную гримасу, когда мы оба столкнулись с чьей-то фанаберией и потом всякий раз, когда мы оба становились свидетелями пустопорожнего хвастовства.
Работая в «Красной звезде» еще в предвоенные годы, я весь досуг отдавал чтению литературы, связанной с военной тематикой. Такое избирательное чтение продолжалось урывками и во время войны, так что и совместная с Платоновым работа в редакции не побудила меня немедленно обратиться к его сочинениям. С меня хватило на первый раз и «Брони», она меня пленила. Вот и вернемся к тому столу, на котором я заново пытался, по просьбе автора, сократить рассказ. И толстым карандашом и тонким перышком я довел свою работу до конца. Позвал Платонова. Он прочел и сказал:
— Не дали вы мне долго погоревать. Так хорошо, я согласен. — И тронул лицо улыбкой.
Теперь надо было все поправки и изменения протолкнуть через секретариат и притом не сбить график прохождения номера, а времени на всю эту ювелирную правку-сокращение ушло порядочно. Наконец дело уладилось. Я вернулся к себе в комнату, где ждал Платонов — у него еще не было собственного определенного места в редакции. И коротко подвел итог:
— Все!
Платонов просиял:
— Спасибо тебе, Александр!
— Не на чем, Андрей.
Так мы перешли на «ты» и с той поры начали близко дружить.
Все, что напечатал Платонов в «Красной звезде», шло и дальше через мои руки. Уже в 1943 году был издан его первый сборник, составленный из опубликованного в газете.
Вот он передо мной в обложечке серо-белого цвета, и я с дружеской любовью и благодарностью читаю дарственную надпись: «Александру Кривицкому — с дружеской любовью и благодарностью. А. Платонов, 4/5, 43 г.».
В том же году сборник его рассказов, написанных для газеты, немного больший по объему, чем предыдущий, выпустил Гослитиздат.
Жизнь Платонова стала налаживаться…
…Я вижу себя, идущим по узкому тротуару улицы Чехова, из «Красной звезды» в «Новый мир». Иду и любовно поглядываю на шагающего рядом Андрея Платонова. Он числился еще за «Красной звездой». Сегодня мы отправили в набор его очерк, и теперь он шел домой, на Тверской бульвар, попутно провожая меня в редакцию «Нового мира».
У Платонова, я уже сказал, высокий лоб мудреца, жилистая шея и нос, печально склоненный над верхней губой, как падающая Пизанская башня. Тонкие губы, говорят, признак злости. Но физиономистика — наука несовершенная. Он был очень добрым человеком, не добреньким, а именно добрым в том смысле, какой включает социальное значение этого понятия. Он был своим не для всех, его проповедь добра активна не по-евангельски, — достаточно прочитать его военные рассказы.
По внешнему виду его легко было признать за «третьего» у какой-нибудь витрины продуктового магазина, а был он человеком изысканным, с точной, интеллигентнейшей лексикой. Он в самой высокой степени ценил настоящий юмор, а его собственный стиль острослова напоминал манеру Бестера Китона, классического актера без улыбки. Платонов мог произносить с невозмутимым видом удивительно смешные фразы. Он был старше меня, но нам нравилось бывать вместе, и в паузах между фронтовыми командировками я, бывало, приглашал его куда-нибудь на скудные посиделки того времени.
Случалось, что в компании мало кто знал о нем как о писателе, и его более чем скромная внешность порой вызывала недоуменный взгляд хозяина или хозяйки, но проходил час, и все зачарованно слушали одного Платонова, его неожиданные фронтовые и бытовые истории, его неповторимый словарь, изящную завершенность формы, довольно редкую для устных рассказов. Он знал особые, ненарочные способы очаровывать и привлекать к себе людей.
А его метафоры? Напомню хотя бы фразу из рассказа «Одухотворенные люди»: «…когда смерть стала напевать над ним долгою очередью пуль…» или так: «…он взошел теперь высоко, на гору своего ума, откуда виден весь этот летний мир, нагретый вечерним уходящим солнцем».
За дружеским столом он не избегал, скажем так, спиртного. Неторопливо приподнимал и разглядывал содержимое рюмки, чуть колебал ее, отодвигал от себя, придвигал снова и потом, вздохнув, произносил:
— Ну, Лександр, дорогой, решимся, в виде опыта, по капельке, в целях науки…
Двигался Платонов не торопясь и говорил не спеша. В его речи не было словесного мусора, отходов, пустой словоохотливости. Фраза у него была отчетливой, как и мысль, выражавшая чувство. А вот спрашивал он неуверенно, без настойчивости или подсказки ожидаемого ответа. Словно сомневался, а будут ли они вообще, эти ответы, интересны ли его вопросы собеседнику.
…Итак, мы идем с Платоновым по улице Чехова и, хотя меня ждут в «Новом мире», дойдя до углового дома с табличкой журнала, мы, не сговариваясь, поворачиваем и снова идем по старому направлению. Этот маршрут туда и обратно мы проделали в тот вечер не один раз. По-моему, Платонов хотел посоветоваться, как ему быть дальше. Он исполнил свой гражданский долг на войне. Его очерки и рассказы в «Красной звезде» читала вся армия.