Теперь опять обратно, в сорок шестой год, к Платонову. Мы продолжаем ходить по вечерней улице, а говорим все о том же — о международных делах, о конференциях в Ялте и Потсдаме, и тут я впервые услышал из его уст имя Сталина:
— Не поддался Сталин ни Черчиллю, ни Трумэну, не дал себя объегорить, хитрый мужчина…
Я сказал, что скорого облегчения жизни у нас в стране не предвидится, в покое нас не оставят, кредитов не дадут, будут требовать за них политических и всяких иных уступок. А мы на это не пойдем, не для того пролилась кровь миллионов людей. И потом, какие уступки? Им только палец протяни, всю руку оттяпают. А ведь народу нужна передышка… Положение сложное.
И тут Платонов, то ли решив, что во мне происходит некий упадок духа, то ли ободряя себя самого, начал подробно анализировать наше внутреннее и международное положение. Я слушал его изумленно и радостно. В нем горел еще и разгорался жар нашей Победы, и он продолжал ее праздновать.
Я слушал-слушал, а потом спросил:
— С чего это ты ударился в газетную риторику?
Он рассмеялся и хитро сощурился:
— Ну, скажу по-другому, если хочешь, выпукло: нас так просто не возьмешь. С Лениным спасемся! — и выжидательно посмотрел на меня.
Судьба послала мне мгновенный урок психологии творчества. Соединение глагола «спасемся» в его евангелическом обороте с именем Ленина прозвучало необычно, странно, неожиданно. Но ведь и верно, — говорят-то люди по-разному, черт возьми!
Чудо превращения политической формулы в формулу сердца — «С Лениным спасемся» — совершилось с космической скоростью, а в нем просверкнула и какая-то лексически элементарная частица того исторического процесса, что захватил в свою орбиту самые различные пласты народа, переплел несходное, неодинаковое и обозначил ленинскими словами: марксизм «Россия поистине в ы с т р а д а л а».
И вот уже в пятый, шестой раз подошли мы к дверям «Нового мира», к порогу моей новой работы и наконец Платонов спросил о своем, наболевшем:
— А что мне дальше-то делать? «Звездочка» наша мне уж не светит, кончилась моя война. Куда мне теперь, к какой пристани править дырявую лодку, по-английскому пакетбот?
Я встрепенулся. Как же я до сих пор не подумал об этом, не сказал Андрею самые нужные ему слова?
— Путь тебе прямой. Вот адрес, против него стоишь, — и я открыл дверь. Почти от порога вела на площадку широкая, фасонная, на дворцовый манер, лестница к двум входам — налево в редакцию, направо — в бухгалтерию издательства «Известия».
— Значит, я опять при деле?
— Завтра сюда и неси, что есть — рассказ, очерк, приходи в это же время. Будешь печататься в «Новом мире», как печатался в «Красной звезде» — свободно и просто.
Назавтра я читал рукопись рассказа «Семья Иванова» — суровую историю семьи солдата, пришедшего с фронта домой. Реалистическое изображение жизни в соединении с каким-то лексическим волшебством заново погрузило меня в платоновский мир пронзительных ощущений и трезвой мысли.
Поздно вечером в редакцию приехал Симонов, прочел рассказ и долго молчал. По «Красной звезде» он почти не знал Платонова, — ничего удивительного, один приехал с фронта, другой уехал туда, разминулись, не встретились.
Иные корреспонденты, разделенные тысячекилометровыми фронтовыми расстояниями, только после войны и знакомились друг с другом. Но, может быть, тут дело было не только в этом. Платонов и Симонов, кажется, не испытывали взаимного влечения.
Что же касается работы Андрея на фронте, то отчетливо помню, как на исходе войны, вспоминая где-то в Германии, кажется, ночью в Наумбурге, наших коллег из «Красной звезды», мы заговорили о Платонове и Симонов спросил:
— Странный он человек?
— Нисколечко! Он — мужествен, тихо насмешлив и вынослив.
— Да, слышал не раз, на фронте ведет себя честь честью. А ведь немолод и, говоришь, болен. Железное поколение!..
Спустя много лет, посвящая роман «Так называемая личная жизнь» своим старшим товарищам — военным корреспондентам, Симонов назвал и Платонова.
Тогда, в «Новом мире», словно прочитав мои мысли, Симонов неторопливо сказал:
— Ты, наверно, догадываешься — большого пристрастия к Платонову не чувствую, но рассказ талантлив, я — за.
— Тогда давай печатать его прямо в текущем номере. Андрею нужна поддержка.
— Поддержим! Я — за, — повторил Симонов. — Может, кто и накинется на Петрушу — мальчик чересчур по-взрослому умудрен жизнью. Но мне и самому приходилось в годы войны встречать таких повзрослевших детей.
Так это и было на самом деле. И жесткости изображения у Платонова хватало. Но ведь он писал не благостный рождественский рассказ. Он говорил о народном горе, о личных драмах. Были они или нет? И вопрос-то такой нельзя задавать. Война шла на глазах, и все видели ее страшные гримасы.
— Печатаем, — решительно сказал Симонов и энергично пыхнул дымом трубки.
Кстати, он и меня пытался приохотить к трубке и к хождению с тростью. Однажды привез вересковую трубку из Англии и сказал: «Ну, если ты эту не будешь курить, тогда уж я не знаю…» Потом привез буковую палку из Абхазии и вручил мне со словами: «С такой палкой можно прогуляться вокруг света. Если и с этой не будешь ходить, тогда уж я не знаю…»
— Слушай, старик, — как-то сказал я, посмеиваясь. — У человека должно быть все необходимое и ничего лишнего. Я ношу очки и заикаюсь. Хватит с меня, трубка и палка — лишние.
А тогда, удовлетворенный нашим единодушием по поводу «Семьи Иванова», я постарался сделать Симонову приятное:
— Знаешь, я решил ходить с палкой, — и без паузы добавил: — дай трубочку затянуться…
То была грубая работа, и Симонов — мастак по части прочтения подтекстов — смерил меня подозрительным взглядом. В ответ на этот его взгляд я целую неделю таскался с палкой. Она путалась у меня в руках и ногах, в отместку я намеренно и тщетно забывал ее в чужих углах. И, кроме того, курил еще и трубку, давясь дымом и кашляя с непривычки. Сверх того, я снимал и протирал очки.
В результате всех этих манипуляций с палкой, трубкой и очками я стал заикаться сильнее обычного, работа начала прихрамывать. Спустя неделю я забросил «лишнее» в дальний угол комнаты, и жизнь вошла в свою колею.
Первый номер журнала за подписями новой редколлегии был, как я уже говорил, десятый-одиннадцатый, сдвоенный. И в нем мы опубликовали рассказ Платонова. Все члены редколлегии, какие были в Москве, прочли «Возвращение» — журнальное наименование платоновского рассказа — и одобрили его.
Платонов сдержанно ликовал:
— Так хорошо, полезно, — кратко определил он факт публикации.
«Так хорошо» или «Так нельзя» — скупые и точные реплики, без словесной суеты, бесконечных, на разные лады, повторений одного и того же, составляли особую характерность его речи. Он спокойно, без малейших признаков нетерпения, ждал, пока какой-нибудь его нервический собеседник выговорится, а потом, убедившись, что источник красноречия пересох, хотя бы временно, вставлял в этот просвет свое: «Ну, я, пожалуй, пойду».
Зато с близкими ему людьми бывал и весел и разговорчив, подчас насмешлив. Я уже сказал: внешний вид его был неказист, но речь всегда и во всем звучала элегантно.
Если верно, что грация есть смысловая завершенность экономного жеста и движения, то скупость и точность содержательной речи можно назвать элегантной. Так разговаривал Платонов.
Сдвоенный номер журнала вышел, кажется, в начале декабря. А в новогоднем номере одной из газет нашего культурного фронта, то есть первого января 1947 года, была напечатана на полстраницы громовая статья ее редактора — критика и литературоведа — под заголовком «Клеветнический рассказ А. Платонова».
Автор, как и предвидел Симонов, прежде всего вцепился в мальчика Петрушу. Ему страсть как хотелось, чтобы мальчик этот представлял собой образец абстрактно-идеального советского ребенка, заряженного, подобно чистенькому бойскауту, всеми правилами хорошего поведения, походил бы на благовоспитанного «маленького лорда Фаунтлероя» из одноименной повести английского писателя, широко известной в дореволюционное время.