А платоновский Петруша был мальчуганом, выросшим в тяготах военного времени, одним из тех, кто рано пошел во взрослую заводскую работу или стал непосильно крестьянствовать вместе с двужильной матерью. Такой была жизнь.
Огромная эта статья — этот манифест безграмотного отношения к жизни — заканчивалась так:
«Особенно печально, что чуждый и враждебный советскому народу рассказ А. Платонова появился в том номере журнала «Новый мир», который впервые подписан новым составом редколлегии во главе с таким талантливым советским литератором, как К. Симонов».
Мы сидели в редакции с «талантливым К. Симоновым» и читали эту статью. Освоив в достаточной мере ее чистоплюйство, главный редактор предложил на обсуждение следующий вопрос:
— Как будем отбиваться?
Я думал недолго:
— А никак!
— То есть?
— Просто никак. Он ведь жаждет затеять обсуждение, разволновать окрестности и вцепиться еще когтистее. А мы ему этой возможности не дадим.
Через несколько дней в моем кабинете раздался звонок:
— Здравствуйте, говорит… — следуют имя, отчество, фамилия.
Я узнал голос автора статьи, мы не были знакомы, но мне случалось слышать его в официальной обстановке. Он выразил радость в связи с моим приходом в «Новый мир», произнес несколько комплиментов «Красной звезде» — как, дескать, нужны литературе люди с такой военной и общественной закалкой, какую давала эта газета, — и затем, словно между прочим, осведомился:
— В каком номере будете нам отвечать и как, если не секрет?
— На что отвечать? — с намеренной тупостью спросил я.
— Как на что? — после долгой паузы ответил мой собеседник. — На мою статью!
— Какую статью? Где она была напечатана? — Я был сама любезность и заинтересованность, и он мне почти поверил.
— В нашей газете. Вы в самом деле не читали?
— Мне очень стыдно, но не читал.
В этом «очень» было преувеличение. Он все понял и разъярился:
— Если так, то всего хорошего!
— Именно так! До свидания.
Свидание состоялось на праздновании дня рождения у одного литератора, но продолжения эта история не имела. Все ограничилось «частной инициативой» автора статьи.
Платонов горевал, расстраивался:
— Подвел тебя, не хотел, а подвел. Мне-то что, я привычный, а тебе ни к чему.
— Не меня ты подвел, а твоего критика… — И я повторил имя автора статьи «Клеветнический рассказ А. Платонова». — Ему будет стыдно.
— Так ли?
— Уверен!
И, кажется, я не ошибся.
Не сразу и поверишь, что такое происходило с Платоновым в 1947 году, но поверить надо. И, мало того, нужно понять. Платонову трудно было защищаться, и он легко становился добычей размашистой критики.
Но и то правда, что большое видится на расстоянье. Великое множество людей, поднятое Советской властью к осмысленной жизни, нетерпеливо жаждало, может быть, более прямого и масштабного изображения человеческих страстей в трудную эпоху строительства социализма, более открытого провозглашения исторической правоты поколения, вышедшего «строить и месть», чем тот подчас потаенно-задушевный мир героев, который предлагал Платонов.
Но как можно было при этом сомневаться в гражданском чувстве, что движет его героями, в реалистической плоти его внешне чуть замысловатой или, наоборот, с виду кажущейся совсем простой стилистики?
Но пути литературного процесса неисповедимы. Нападкам подвергались и такие гиганты, как Маяковский и Шолохов…
Да, действительно, подчас великое видится на расстоянье. Надобно, к примеру, вспомнить, что писал А. Измайлов о Лескове: «Леса рушатся, спадают, и из-за них высится в своем роде чудесное и совершенно своеобразное сооружение, уника в русской литературе до той поры и с той поры, как бы какой-то Василий Блаженный в письменности — великолепный «Запечатленный ангел».
А рядом следует привести цитату из «Личных воспоминаний» Л. Гуревич. Задолго до Измайлова, на что первым обратил внимание в своей известной книге сын писателя Андрей Лесков, она писала о его отце: «Вся его обстановка, его язык, все, что составило его жизнь, было пестро, фантастично, неожиданно и цельно в самом себе, как единственный в своем роде храм Василия Блаженного».
И Андрей Платонов — единственный в своем роде. Литература вообще не терпит копий, а Платонов совершенно неповторим. Его сходство с Лесковым прежде всего в уникальности. Но и не только, конечно. Разница — в самом различии эпох, влиявших на их творчество. А главное — в платоновской, негромко высказанной преданности идеям революции. Скромность, но и твердость этого чувства сродни «скрытой теплоте патриотизма», указанной в русском человеке Львом Толстым.
Обращаясь к прошлым дням, я снова и снова вызываю в памяти облик Платонова: худощавое лицо, причесанные на косой пробор волосы с небрежной прядью на лбу мыслителя, натруженная шея, иногда укутанная белым офицерским шарфом — при военной ли форме или штатской одежде, нос, клонящийся долу, а главное — взгляд, пристальный, умный взгляд судьи и защитника людей — и на тонких губах добрая и горькая усмешка.
Русский вопрос, или Размышления об американской печати
Вскоре после войны теплым вечером мы сидели небольшой компанией в кафе на седьмом этаже гостиницы «Москва». Было оно летним, открытым, никому еще не пришло в голову возвести там наружные стены и превратить его в обычный душный ресторан. Мы сидели возле самой балюстрады. Легкий ветерок приятно студил уставшую голову.
Внизу виднелось и уходило к Воздвиженке, вдоль решетки Александровского сада, здание Манежа. На улице Горького зажглись горячие огни фонарей. С горки от Моссовета катили вниз редкие автомобили — движение тогда было вполне умеренным.
У старого углового здания «Националя», возле полукружья фасада стояли цветочницы с большими корзинами роз и гвоздик. Первые послевоенные цветы.
Пианист негромко наигрывал мотив «фирменной» песенки, а потом, когда расселись все оркестранты, зазвучали и слова. «Ценим ваше мы участье, дружеский кураж, приходите к нам почаще на седьмой этаж», — пел пианист-солист без отрыва от рояля.
Симонов обвел взглядом панораму кафе, блаженно вздохнул:
— Ну, чем не шесть часов вечера после войны? — И все тут же вспомнили бесхитростный фильм с этим названием.
А Норман Бородин, посмотрев на часы, флегматично заметил:
— Без четверти десять.
— Самое время поцеловать Бетт Дэвис, — откликнулся я, и никто, кроме нас троих, не понял, что означает эта загадочная фраза.
Тем временем, путаясь среди столиков, мешая официанткам и чуть ли не опрокидывая их подносы, к нам приближался американский офицер, розовощекий верзила, не то лейтенант, не то капитан, точно не помню. Уже беглый взгляд на эту фигуру регистрировал весьма высокую стадию опьянения. Френч его был полурасстегнут. Его шатало во все стороны. В кафе на седьмом этаже такая форма куража была вовсе не принята.
В Москве тогда было немало офицеров союзных войск. Шли медовые месяцы нашей Победы. Но на горизонте уже сгущались тучи. Не помню, было ли это после речи Черчилля в Фултоне, объявившей нам «холодную войну», или незадолго до нее, но в воздухе пахло грозой.
Первым ее раскатом уже прозвучали атомные удары по Хиросиме и Нагасаки, вполне бессмысленные с военной точки зрения. После разгрома советскими войсками императорской Квантунской армии война с Японией была уже выиграна. Два атомных гриба на далеком горизонте должны были устрашить СССР.
В Западной Германии английское правительство не спешило расформировать гитлеровские части и дало указание собрать в цейхгаузы оружие вермахта. Дескать, при случае оно вооружит разбитого противника, и это тоже было угрозой в сторону СССР.
Американец, топчась возле нашего стола, с пьяной маниакальностью лопотал что-то нечленораздельное. С нами сидел мой старый друг, журналист-международник, знаток США Норман Бородин, сын того знаменитого Михаила Марковича Бородина, которого в свое время Ленин по просьбе основателя нового Китая Сун Ят-сена направил к нему главным политическим советником.