Въезжаем в лес. В лесу тихо, и мы, не выдержав напряжения, сами начинаем стрелять по лесу из автоматов, из несущейся полным ходом машины. Проскочив лес, мы так и не можем дать себе отчета, стреляли там, в лесу, немцы или нет. Мы слышали только собственную отчаянную испуганную стрельбу из автоматов. Нам стыдно друг друга, и мы молчим. Мы уже не можем вернуться к тому состоянию войны, в котором, конечно, боясь смерти, в то же время саму возможность ее мы считали естественной и даже подразумевающейся. И мы еще не можем без чувства стыда перед самими собой вернуться к тому естественному человеческому состоянию, в котором сама возможность насильственной смерти кажется чем-то неестественным и ужасным».
Написано все предельно честно, с той открытой беспощадностью к себе, какая свойственна людям мужественным и к тому же совестливым.
В машине мы не обсуждали происшествия, а в Праге, в гостинице «Алькрон», едва вошли в номер, провожаемые изумленными взглядами разбуженного швейцара и портье, Симонов заорал:
— Теперь скажи, какого черта ты рвался вперед? Мы же без нужды рисковали!
— Понимаешь, я хотел выпить чешского пива… А время шло. Где бы мы его нашли поздно ночью?
— Что же ты мне сразу не сказал, о чем хлопочешь? Возможно, я бы держался иначе.
— Старик, ты держался нормально. Просто не спешил. А у меня горло пересохло. Успокойся, я не храбрее тебя. Я все рассчитал. Подумал: конечно, в лесу были какие-то остатки частей противника, но какой же им резон обнаруживать себя, да еще ночью, на враждебной территории? Их цель пробираться к нашим союзникам или топать «нах фатерланд», а там разбежаться. И делать это им нужно ночью. А если по лесу бродили одиночки, то зачем им обстреливать колонну машин? Для этого нужно быть полным сумасшедшим. Но даже сумасшедший знает, что по первой машине не бьют, это бессмысленно. Да и вообще, нет у них уже никаких надежд! А то, что говорилось у моста, с моей точки зрения, всего лишь слухи, как это часто бывает на войне.
— Но могли они не знать о конце войны?
— У них много раций, и уже неделя, как взят Берлин, наверняка слышали. Кроме того, из леса, конечно, вели разведку на чешские хутора — узнать новости и прочее. Так что мы ехали в полной безопасности.
— И ты все это рассчитал там, у моста? — Симонов уже давно улыбался.
— Нет, конечно. У моста я зверски хотел пива. Ну и соображал, как бы не заплатить за него слишком дорого.
— Тогда почему ты стрелял вместе со мной по лесу?
— Так, видишь ли, на всякий случай.
— Где же мы возьмем это проклятое пиво? Вообще говоря, было бы недурно…
— А я уже намекнул портье, сейчас, наверно, принесут.
Потом мы пили боровичку — портье перевыполнил заказ, поскольку в гостинице было совсем пусто. Только три дня назад из нее «выбрались» гитлеровские офицеры, и для персонала «Алькрона» мы были первыми людьми «оттуда», с, востока.
Попивали, значит, боровичку с превосходным пивом, прекрасно беседовали, а потом, так и не ложась спать, разыскали водителя, устроенного на ночлег в роскошный трехкомнатный номер (портье, видно, рассчитывал именно у него разведать всю подноготную о двух его пассажирах), и поехали искать советскую комендатуру.
У всех людей разная память. Можно сказать и так: люди обладают избирательной памятью. И это, думаю, одна из главнейших особенностей индивидуального в человеке.
Хорошо помню, как мы поздно ночью попали в «Алькрон», как не спали за чешским пивом, как потом жили там вместе с членами чехословацкого правительства и там же познакомились с великолепными чешскими поэтами — Незвалом, Тауфером, Пилларжем.
Но начисто забыл я эпизод у моста, нигде о нем не писал, никогда не вспоминал. А прочитав написанное Симоновым, поразился его состоянию в те минуты. Тогда я не заметил в нем и капли страха, наоборот, оценил его неторопливость, приписал ее желанию потолковать с офицерами других машин, узнать и оценить обстановку.
Сейчас я восхищаюсь глубиной его размышлений о жизни и смерти, его максималистскими требованиями к себе и в тех случаях, когда он никому не обязан был давать отчет в своих поступках и тем более в ощущениях. Это органическое свойство Симонова я бесконечно уважал, часто с ним сталкиваясь. В нравственной сфере он никогда не требовал от людей того, на что не был сам способен.
А потому требовал многого.
«Что касается писателей, то, по моему мнению, сразу же, как кончится война, им нужно будет привести в порядок свои дневники. Что бы они ни писали во время войны и как бы их за это ни хвалили читатели, — все равно на первый же день после окончания войны самым существенным, что они видели на войне, за войну, окажутся именно их дневники», — ответил когда-то Симонов в интервью американскому телеграфному агентству.
Если приведение «в порядок» означало для писателя также и публикацию дневников, то это само задание Симонов не выполнил. Дневники его появились в печати только спустя двадцать пять — тридцать лет после войны. Позже, вспоминая о том давнем интервью, он напишет: «Я хорошо понимал, как важно для писателя вести военные записки, и, пожалуй, даже преувеличивал их значение…»
На мой взгляд, такое преувеличение не просматривается, если говорить о писательской судьбе самого Симонова. Я читал его тысячестраничный дневник вскоре после войны в машинописном экземпляре и твердо убежден: этот документ и толкнул писателя к роману-эпопее.
Автор романа стоял на твердой почве. Идейно-эмоциональный итог войны владел душой, а память опиралась на систематический труд, вложенный в листки дневников, — где и в каких только тяжелейших условиях они не писались. Но и этого, насколько я знаю, оказалось недостаточно.
Понадобились встречи и беседы со множеством людей, чтобы восполнить пробелы собственного опыта, уточнить смутные факты, расширить границы личных представлений — иначе не написать эпической трилогии о войне. Но первым толчком, обещанием будущего стали, по-моему, дневники.
Тени из Дантова ада идут спиной — у них свернуты головы, и им не дано смотреть вперед. Мемуарист, чья жизнь окончилась до фактической смерти, увы, иногда похож на такую тень. Холодно перебирает он четки воспоминаний, всем существом обернувшись назад. Прошлое возникает перед ним без продолжения, как бы повисая в пространстве времени. Оно не смыкается с настоящим — звено к звену — для взаимодействия на поле жизни.
Лишь постоянная жизненная цель, словно путеводная звезда, освещает обращение к былому, зажигает среди его руин новые огни, наполняет все вокруг движением и чувством. Тогда мы с благодарностью пожимаем руку, тянущуюся к нам из прошлого, — она живая, в ее жилах пульсирует горячая кровь.
Таким свойством обладают мемуары великого Герцена — не устаешь их перечитывать из года в год. Отшумевшая эпоха накатывает волны своих страстей в иной век. Наслаждаешься тонкими наблюдениями и мудрыми размышлениями очевидца далеких дней. И такова магия художественности — ловишь на себе его проницательный взгляд, а подчас ищешь ответа в его точных соображениях и оценках на вопрос, заданный современностью.
Казалось бы, после приближения к Герцену трудно говорить о мемуарах сверстника, человека, с которым вместе прошел долгую часть жизни. Но нет, Герцен поможет и здесь. Мы найдем у него точное определение написанных им воспоминаний: «Былое и думы» — не историческая монография, а отражение истории в человеке…»
Эта классическая формула подкрепляется и развивается другим замечанием Герцена: «Для того, чтобы написать свои воспоминания, вовсе не нужно быть великим человеком… прославленным художником или государственным деятелем. Вполне достаточно быть просто человеком, у которого есть что рассказать и который может и хочет это сделать».
Мемуары Бенвенуто Челлини интересны вовсе не тем, что он был большой художник, а самой сутью затронутых им сторон жизни. Знаменитые записки русского офицера Семилетней войны Болотова живут уже сколько времени. Без них не может обойтись ни один военный историк. На наших глазах возникла бесценная серия воспоминаний участников Отечественной войны — от представителей Ставки, командующих фронтами до рядовых солдат.