Слова эти прозвучали для меня райской музыкой. Все-таки я уже не один год работал в «Красной звезде» и кое в чем разбирался. Мог иногда и расшифровать военные иносказания.
Мы простились с командующим, и я сказал Павленко:
— Петя, наступаем — это точно!
Возбужденные, мы побежали в политотдел, в штаб к направленцам, в разведотдел, но выскакивали оттуда как после ледяного душа. Ни одного слова, какое могло бы подкрепить мою догадку, нам никто не сказал. По всем разговорам выходило: нажим противника не ослабевает. Но это мы хорошо знали и сами. А перспектива? Ответом было пожимание плечами.
В тот же день вечером я вернулся в редакцию. Павленко решил остаться в армии на несколько дней. На мою долю выпало доложить начальству, что он наткнулся на интересный материал. Но не так-то просто это выглядело на деле. Редактор разгневался, сказал:
— Все хотят на фронт. А кто будет работать здесь? Павленко не имел права без приказа оставаться. Это — безобразие, распущенность, нарушение дисциплины.
По-моему, в потоке характеристик мелькнуло даже «дезертирство». Надо было знать нашего редактора. Он не бросал слов на ветер. Над Павленко собиралась гроза. И она разразилась. Когда он приехал в редакцию, то подвергся знаменитому «остракизму». Опала кончилась через несколько дней. Пятого-шестого декабря началось наше наступление под Москвой. Слова Рокоссовского я истолковал правильно. Через сутки-двое Павленко и я выехали в армию.
В штабе мы встретили Владимира Ставского, работавшего спецкором «Правды». Вместе с ним мы сопровождали командующего в только-только отбитую у немцев Истру. Машины он распорядился оставить в подлеске, а сам, поглядев на нас, сказал:
— Пойдем на КП дивизии вот этой лощинкой. Она как будто простреливается, так что вам этот маршрут необязателен. Можете заняться своим делом и здесь.
Ставский был массивен и рыхл. Он громко расхохотался. Его большой живот ходуном заходил под шинелью.
— Так вы о нас понимаете, — с веселой сердитостью сказал он. — Давай, «Красная звезда», пойдем вперед, проторим дорожку.
Мы пошли. На лощине разрывались мины, вырывая из ее белоснежья черные столбы земли. Справа и слева от нас падали бойцы, пробиравшиеся в направлении КП. Снег вокруг них становился кроваво-красным, а потом истаивал розовой пеной.
Почему мы пошли этой проклятой лощиной, хотя, как потом выяснилось, на КП вела и другая, более безопасная дорога, я не знаю. На войне бывает по-всякому. Бывает и так: неудобно показаться перед другими слишком уж аккуратным, осторожным, хотя обстановка позволяет избежать опрометчивости. У Ставского храбрость играла в крови. Он был безрассуден и не изменил себе и на этот раз. Павленко недовольно буркнул что-то себе под нос, но двинулся за Ставским. Я пошел, потому что пошли все. Но вот зачем так рискнул Рокоссовский — этого я никак не мог понять.
Между тем разгоралось, набирало силу наше наступление под Москвой. Оно началось на рассвете пятого декабря, когда удар по врагу нанесли войска левого крыла Калининского фронта. Утром шестого декабря во взаимодействии с авиацией пошли вперед ударные группы Западного и правого крыла Юго-Западного фронтов.
Седьмого декабря армия Рокоссовского с боями двигалась на Истринском направлении, где нам и давал урок храбрости сам командующий.
К началу января нового, сорок второго года советские войска разгромили соединения группы армий «Центр», прорвавшиеся к ближним подступам Москвы с севера и с юга, успешно выполнили задачу, поставленную Верховным главнокомандованием.
Стрела наступления была спущена с тетивы обороны.
Угроза столице Советского государства и Московскому промышленному району миновала.
Во время войны и после нее я, по разным поводам, виделся с Рокоссовским и дома и на чужбине. Разговаривал с ним в Варшаве, когда по предложению польского правительства и с согласия советского он принял звание маршала народной Польши и стал ее военным министром.
Глядя на спокойное, почти непроницаемое лицо Рокоссовского, слушая его всегда логически выстроенную речь, ощущая весь облик этого точно управляющего собой человека, я не мог взять в толк, как это он тогда, под Москвой, столь безрассудно, без видимой причины, пошел через смертельно простреливаемую лощину.
Повторяю, существовала обходная дорога, вполне безопасная, была она длиннее, но давала возможность проехать на машине. Так что в конечном счете она-то и оказалась бы самой короткой. Но ведь пошел он через лощину…
Мучимый желанием проникнуть в разнообразные «тайны» воинской психологии, я при каждой встрече с Константином Константиновичем жаждал завести разговор о том давнем случае. И всякий раз что-нибудь мешало. Рокоссовский был человеком сдержанным, и, встречаясь с ним, досужее любопытство волей-неволей училось смирению.
Но однажды беседа на долгожданную тему состоялась. Мы увиделись с Рокоссовским «далеко от Москвы» на праздновании юбилея Панфиловской дивизии — в сорок первом году она входила в состав его армии. После торжественной церемонии — днем на плацу, а вечером в городском театре — любезные хозяева пригласили нас на легкий ужин.
Уже тогда серьезная болезнь точила Константина Константиновича. Но в этот вечер он чувствовал себя хорошо, был оживлен, весел без суеты, без натуги и, как обычно, по-военному элегантен. Высокий, подтянутый, красивый, почти семидесятилетний мужчина, при виде которого слово «старик» никак не шло на ум. Вы видели перед собой солдата без возраста, человека подлинно мужских кровей.
Мы стояли рядом с ним у нарядно сервированного стола. Где-то далеко-далеко за чередой годов вставало Подмосковье в страшном венце пожаров, в тяжелом грохоте войны»…
Я спросил:
— Константин Константинович, помните нашу поездку в Истру? Как все мы пошли за вами через лощину на командный пункт Белобородова?
Рокоссовский внимательно посмотрел на меня.
— Конечно, помню. Вы ведь запомнили. И я не камень. Момент риска помнишь всю жизнь.
— Так вы признаете, что риск был?
— Признаю, конечно, — быстро ответил Рокоссовский, и я почувствовал, что разговор этот ему чем-то интересен.
— Ну вот, а я извелся. Все хотел поговорить с вами о том случае. Не понимал, зачем вы тогда так явно пренебрегли опасностью. Ведь можно было в объезд… И, грешным делом, подумал, — уж вы меня простите, я откровенно скажу: не повлияло ли на вас присутствие корреспондентов? Мне хотелось понять, могут ли такие легкомысленные «житейские факторы» действовать на серьезного человека, да еще так, чтобы он готов был идти на риск…
Рокоссовский рассмеялся.
— Высоко же вы ставите вашу профессию. — Он повертел в руках пустую рюмку. — Впрочем, что ж тут плохого! Но я вас разочарую. Не в корреспондентах, конечно, было дело. — Рокоссовский оглянулся. — Пить мне все равно нельзя, так присядем на этот диванчик, я вам попробую объяснить свои ощущения того дня. Я их хорошо помню. — И, уже сидя на низком диване, продолжал: — Кто испытал то время, тот поймет. Надоело съеживаться, пригибать голову. Но именно этому, как вы ни говорите, учила оборона. А тут наконец-то, судя по всему, начинались наши большие наступления. К ним следовало готовиться и психологически. Я не хочу сказать, что рассчитывал свое решение как математик. Конечно, нет. Но ведь образ действий, продиктованный интуицией, — это тот же расчет, только давно уже запрограммированный в подсознании. Наступление требовало выпрямить войска, вдохнуть в них новый дух. Начинать надо было с себя. А что касается риска, то, по моим наблюдениям, это категория вполне условная. Пословицу «береженого бог бережет» придумали не самые храбрые люди. — Рокоссовский приложил руку к груди и чуть повел ее вверх, будто хотел что-то поправить там, внутри. — Пойдемте к столу, однако. Попробуем все же чуточку расширить сосуды.
Мы чокнулись коньяком. Хмурый адъютант, стоя поодаль, метнул на маршала сердитый взгляд.