Школьники приветствовали нас криками через стены дворов; мы, пятеро человек и несущаяся машина, честно отвечали тем же. Полицейских встречали улюлюканьем. Для стариков позывные были: «Плесень!» Мы-то все, видите ли, были молодые. Мы проехали мимо двух подтянутых летчиков, с воплями: «Давай выше!» и салютом авиации — правая рука выброшена вперед, а большой и указательный палец резко вытянуты вверх. «Болтай тише», — грубо отзывались они. Старушкам мы мяукали по-кошачьи.
А я? Я сжался в комок, закрыв лицо руками, плача, как ребенок (в первый раз за целые годы), в углу несущегося грузовика, который гремел, словно скачущий скелет, и на каждом подскоке то один, то другой толчок впечатывался в меня. Я пытался думать, счастлив ли я, и отчего я счастлив, и что это за оглушительное чувство нахлынуло на меня — что наконец-то я обрел дом, после нескончаемого путешествия… и я подбирал слова, заглядывая внутрь себя, вместо того, чтобы мотаться из стороны в сторону в грузовике вместе с моими товарищами, кричавшими «ура» каждому встречному в избытке жизни. Вместе с товарищами, да; и среди товарищей; но сам — один ли из них? Лишь тогда, когда мы вместе повиновались какому-нибудь физическому движению, ход которого мог на мгновение поглотить мой ум.
К этому времени мы переехали через канал, где семейства барочников грелись, сидя на крышах будок. Наше воодушевление сорвало все границы и спровоцировало ответы с барж. Умеренный сержант в переднем грузовике стал умолять нас, толпу хулиганов, бога ради, прекратить эту гребаную возню. Через полмили мы заорали: «Стой, стой!» — с ужасом и отчаянием в голосе. Шустрый водитель затормозил, проехав юзом ярдов тридцать. «Ну, теперь-то, блядь, в чем дело?» — обрушился разъяренный сержант на опустевший грузовик. Все уже были позади, у дороги, сметая все из случайно встреченной кофейни. Затем наш водитель, хитрющий йоркширец, сбился с пути и остановился, чтобы разведать дорогу, под ветвями сада, увешанными яблоками. Они прекрасно насытили наши глотки.
К полудню воодушевление начало постепенно испаряться. Но в целом мы привезли восемь грузовиков дековильских рельсов, чтобы разровнять новую хоккейную площадку в лагере, и шесть грузовиков вагонеток от паровозов Фодена. Вместо обеда мы устроили пикник из хлеба, консервов и яблок на старом аэродроме. Руки у нас были все в волдырях. Наш последний наряд: и хорошая служба, сослуженная Тренчарду.
Часть вторая
На мельнице
Около трех дней спустя
1. Строевая подготовка
Среда, четвертое октября: всего третий наш вечер в качестве отряда: всего три дня прошли на плацу: но с этих пор, кажется, серый туман затемняет все первые впечатления, и я только теперь пытаюсь записать что-то о нашей новой жизни. Сейчас не такой поздний вечер, как обычное время, когда я пишу свои заметки: на самом деле, нет еще девяти. Раньше к этому часу только на двух-трех кроватях кто-то лежал: но сегодня вечером, и прошлым вечером, и позапрошлым, на каждую кровать уже повалился ее владелец, и казарма была охвачена усталостью.
Наш первый день был головокружительным водоворотом: второй прошел в мутном тумане изнеможения: а третий, то есть сегодня? Что ж, для меня вдали забрезжило окончание нашего испытания; но остальные в прострации. В эти дни мне пришлось несколько легче, чем им. Я прошел свое чистилище в период работ и, определенно, мои нервы и жилы больше не будут причинять мне таких мук.
Отряд ковыляет с парада, чтобы без задних ног рухнуть в постель; и там они лежат, не разговаривая, разве что шепотом, до отбоя, позабыв, что их животы требуют пищи. Некоторым не доводилось снимать носки и трусы с тех пор, как мы начали строевую подготовку. В то же время для меня на плацу не так тяжко, как на этих прежних работах. Позируя художникам, я научился замирать на три четверти часа, а военные позиции менее суровы, чем позы в студии. Конечно же, я устаю, и устаю, как собака; но не вычерпан до дна. Мне удавалось даже дотащиться, по поручениям других, полдюжины раз до ХАМЛ или до кофейни, за булочками или чаем в жестянках. Они слишком деморализованы, чтобы преодолеть эти несколько ярдов травы или гравия. Странное, утешительное и бодрящее чувство — оказаться здесь не самым слабосильным.
Наш сержант Дженкинс свалился с коликами в первое же утро, когда должен был принять нас в распоряжение. Дженкинс на первый взгляд — языкастый, уверенный, добродушный валлиец. После того, как он покинул нас, наш отряд стал нагрузкой, которую пихают на один день то к одному, то к другому инструктору — кого не так жалко оторвать от прямых обязанностей: и они мстят нашим безвинным телам за то, что их используют не по назначению. Они привели нас к разлагающему страху, моральному уничижению. Если мы еще немного пробудем добычей для каждой кусачей собаки на плацу, то нам прямая дорога в госпиталь. Пятеро уже пробрались туда: вернее, трое пробрались, а двух, более порядочных, туда отнесли.
Я бывал раньше на сборных пунктах, видел или наблюдал, как тренируют там рядовых; но то, как обращаются с нами — просто изуверство. Пока все это еще не выкипело, я хочу записать, что некоторые из тех, кто день за днем упражняется на нас в своей власти, делают это из жажды жестокости. У них блестят лица, когда мы задыхаемся из последних сил; и сквозь их одежду очевидно напряжение мышц (а один раз — и в самом деле, половое возбуждение), которое выдает, что нас мучают не ради нашего блага, а ради потворства их страстям. Не знаю, видят ли это все остальные: в нашем бараке много невинных, которым не досталась в наказание моя способность к наблюдению: — на которых не возложен тяжкий венец умозаключений: — оргазм человеческого порока.
Но и они знают, что эта суровость — больше, чем тренировка. Законная дисциплина не довела бы их сейчас до той жалкой боязни, которую мы метко называем «обоссачкой». Присядьте на какую-нибудь кровать в бараке, и ваш нос расскажет, каково пришлось этому парню: взгляните на нас, набившихся по полдюжины в нужник за три минуты до следующего парада. Еще неделя, и ВВС подтвердит, что в каждом из нас сидит трус.
Может быть, я обессилен, эмоционален? Или это всего лишь воздействие тягостных условий на тело, непригодное по натуре и из-за своего прошлого к сегодняшним трудностям? Быть может, и нет ничего на этом плацу, что может повредить целостному человеку. Не буду утверждать обратного. Возможно — но вспомните, что мне это дается легче, чем моим товарищам. У меня единственного из барака есть сейчас силы, чтобы протестовать. Если время износило меня больше, чем их, то оно и сделало меня глубже. Эмоции человека, как водяные растения, разрастаются корнями, проталкиваясь на свет из своей первородной глины. Если они слишком расцветают, то затрудняют течение жизни. Но чувства этих ребят, поскольку они молоды, кажутся шлюпками на реке, они проходят шумно, с брызгами, но без следа, оставляя поверхность чистой, лишенной растительности, журчащей вокруг залитых солнцем камней. А попробуйте выворотить корни одной из моих мыслей — что за муть поднимется, сколько волокон будет порвано во тьме!
Я не боюсь ни наших инструкторов, ни их чрезмерных усилий. Осознать, почему мы — их жертвы, значит подняться над ними. Но, несмотря на мои исходные достижения и понимание, несмотря на мою готовность (побужденную глубоким недовольством собой) к тому, чтобы ВВС замесил меня и вылепил снова по своему образцу, все же мне хочется кричать, что это наше затянувшееся наказание не может служить ни красоте, ни пользе.
2. Четыре чувства
Снова после завтрака главный инструктор препоручил нас сержанту Пултону, в котором мы уже успели найти нашего худшего мучителя. Весь день мои глаза с тревогой следили, как он выбирает то одного, то другого из отряда, забавляясь с ними по часу, медленно ввинчивая острие своего презрения в самые их чувствительные места. Этим утром у меня появилось смутное чувство, что настанет и мой черед. Каждый раз, когда я поднимал глаза, какая-то часть во мне чувствовала себя на мушке его напряженного взгляда. У него всегда был напряженный взгляд, и все время он что-то грыз. Иногда — костяшки пальцев, иногда — ногти. Если нет, тогда заусенцы. Их он жевал с яростью, его лицо, точно вырубленное топором, искажалось от злости на эти пальцы.