Он не начал с меня сразу, только после своего показательного выступления, когда наступило время опроса. Тогда он выставил меня дураком, что слишком легко для инструктора по отношению к запинающемуся новобранцу. Какое-то чувство дисциплины связывает меня, связывает мой язык. Он поливал мою бесповоротную немоту всеми грязными и обидными прозвищами, какие знал: но им, казалось, не удавалось просочиться до моего внимания. Я торчал там, скорее чувствуя себя смешным и жалким, чем негодуя.
Диксон из задних рядов настойчивым шепотом советовал мне: «Ответь ты ему, чудик, ответь ему. Он видит, что ты прилип здесь, как обосранный, и чешет дальше. Ослепи его ученостью, как нас в бараке», — когда, среди равных, я отстаиваю свое мнение в словесных баталиях. Но, когда стоишь по стойке «смирно», вмешивается смутное уважение к долгу.
Боюсь, что зрелище того, как я жалким образом пытаюсь уклониться от его стрекала, только подзуживает сержанта Пултона. «На меня смотреть!» — вопит он: не могу. Если я разозлен, я могу глядеть в лицо человеку; но, когда эта гиена клянет меня, мне становится дурно от стыда, и я задаюсь вопросом, неужели моя власть когда-то так же бесчестила меня и тех, кто стоял ниже меня. «На меня смотреть, в лицо мне смотреть, ты, свинья короткожопая», — орет он снова. Если я встречаюсь с его взглядом больше, чем на мгновение, глаза мои отворачиваются, и все расплывается в блестящей дымке слез. Не будь этого, мое тело могло бы пошатнуться и упасть. «Ну, я уже не могу, педрила неученый, — из всех эпитетов, печатных или непечатных, «неученый» почитается самым оскорбительным. — В глаза мне не смотрит и думает себе, что его снаряжение в полном порядке. Срань комариная».
Может быть, это глаза у меня не такие здоровые, что не могут напряженно сосредоточиться на чем-нибудь больше мгновения. Но другие мои чувства разделяют их судьбу. Возьмем слух. На большинстве концертов мне выдается один, два или три утонченных момента, когда меня настигает внезапное опустошение, и сознание улетает в пространство под эти вибрации идеального звука. Каждый раз это длится не более мгновения: еще немного, и я бы умер, потому что замирает дыхание, кровь и жизненные соки. Таким же образом экстаз от стихотворения заключен в нескольких словах, здесь и там — это дело секунды.
Слух — на миг; зрение — на миг; обоняние? Что ж, когда через минуту наша личность возвращается обратно после отсутствия, мы и своего-то запаха не чувствуем. Осязание? Не знаю. Я страшусь и избегаю осязания больше всех из моих чувств. В Оксфорде избранный проповедник на одной из вечерних служб, говоря о венерических заболеваниях, сказал: «И, заклинаю вас, мои юные друзья, не подвергайте опасности ваши бессмертные души ради удовольствия, которое, насколько мне достоверно известно, длится меньше двух минут без четверти». О прямом опыте я не могу судить, никогда не испытав искушения подвергнуть подобной опасности свою смертную душу; и шесть из десяти зачисленных разделяют мое неведение, несмотря на их возбуждающие речи. Стыдливость и желание остаться чистым принудили к целомудрию очень многих молодых летчиков, чья жизнь проходит и расточается в насильственном безбрачии, в грубых объятиях одеял. Но, если совершенное партнерство, наслаждение с живым телом, так же кратко, как одиночный акт, тогда его высшая точка — действительно не более чем конвульсия, на лезвии времени, которая оборачивается таким пресыщением, откатываясь назад, что искушение затухает до равнодушия, усталого отвращения, когда, раз в сто лет, природа требует свое.
Обычно молва обвиняет военных в повальной скверне и немалых вольностях. Но военные — это ведь вы и я, только в форме. Некоторые хвастаются порочностью, чтобы скрыть невинность. Звучит это по-щенячьи. Тогда как на самом деле то одно, то другое, игры, возня, работа и суровая жизнь доводят тело до такого истощения, что мало остается искушений, чтобы их побороть. Слухи обвиняют нас и в содомии: и любой, кто послушает, о чем говорят в казармах у летчиков, решит, что это притон разврата. Но мы слишком тесно живем и слишком грязны телесно, чтобы привлекать друг друга. В лагерях все, даже то, что не предназначено для публики, становится публично известным: и в четырех крупных лагерях, где я пребывал, были пять человек, которые позволяли себе скотские действия. Несомненно, их натура искушала других: но они боролись с ее проявлением, так же, как нормальный летчик борется с влечением к женщинам, из заботы о своей физической форме.
3. Офицеры, прошу!
Гимнастика этим утром была суровой, в особенности, когда дневная суета пожирает наши нервы. Утренние сумерки мешали нам, было прохладнее, чем обычно. Как правило, утренняя гимнастика приносит одну или две жертвы. Сегодня семь человек выбыли из строя или упали в обморок там, где бежали. Счастливы те, кто бежит позади упавшего: вы и тот, кто рядом, поднимаете его и тащите к краю площадки, изображая неимоверные усилия. Если он достаточно порядочен, чтобы оживать помедленнее, то избавляет вас от остатка занятия.
Всемогущество сержантов и капралов здесь, на сборном пункте, все еще задевает меня как черта неанглийская и неудачная. Они полностью затмевают офицеров. Предполагается, что над нами есть капитан. Я видел одного, когда старшина притянул меня к ответу: но наши сержант и капрал не знают его ни по имени, ни в лицо. Офицеры на испытательном сроке вырастают на плацу, как грибы, каждое воскресенье, во время похода в церковь. Они отдают неправильные команды, а наши капралы вполголоса их поправляют, чтобы не испортить представление: и Стиффи, инструктор по строевой подготовке и наш станционный смотритель, распекает их у нас на глазах. Мы слышали, что он (прерогатива его — строевая подготовка) хочет заполнить ею весь сборный пункт, и не позволяет ни другим офицерам учить рядовых, ни рядовым — офицеров.
Как бы то ни было, нам постоянно не хватает контакта. Ни один офицер еще не заговаривал с кем-то из нас по доброй воле. Но ведь знать дух войск, их природу и кругозор — это основная часть их обязанностей. Комендант, возможно, считает, что они унизят себя, если встретятся с нами. Если он так тревожится за них, то они занимают не свое место. Сейчас, на церемониале, они выглядят смехотворно, когда сначала вынуждают нас к ошибке, а затем вставляют нам фитиль. Капралы ворчат, что хорошие офицеры достаточно проницательны, чтобы не орать во всю глотку: но эти бедняги, поставленные сюда, будто фигуры на носу корабля, не могут практиковаться в командовании. Хороших офицеров легко сделать из хорошего материала путем тренировки. Они вовсе не теряют своих привилегий, когда публично учатся. Порядочный офицер может пребывать в полном согласии среди порядочных рядовых, не роняя себя: а все люди порядочны, пока не доказано обратное.
Мы жаждем таких командиров, наших природных командиров. Разве они не иной породы? Мы собираемся служить им без тех оговорок, которые применяем к Стиффи, так как он из той же глины, что и мы. Пока что единственное высшее существо, которое мы встречали (большинство из нас за всю жизнь) — это здешний школьный учитель, отмеченный у нас высшей пробой. Неотесанная часть казармы пытается подражать его выговору, когда он зачитывает именной список. Это оксфордская рокочущая речь, звучащая странно в сочетании с ист-эндскими гласными Уайта.
Из класса офицеров, которым мы желали бы служить, но которые выставляют себя ослами при еженедельном появлении на церемониале, мы все исключаем Стиффи. Мы испытываем к нему профессиональное восхищение за его высочайшее мастерство в строевой подготовке; и он так искренне верит, что муштра полезна и естественна, как свет солнца, что сила его веры наполовину обращает и нас.
Как человек и как личность он, похоже, не достигает вершин своего мастерства в строевой подготовке, поскольку спешка позволяет ему бранить нас на параде. «Вы, рядовые чертовы», — чтобы опорочить коменданта, хватало и одних «рядовых». Ругать тех, кому запрещается выглядеть недовольными (летчика могут обвинить в молчаливом неповиновении, если на его лицо находит тень), тех, чьи сердца так утвердились в послушании, что они краснеют за свое недовольство — это штучки старшин, которых хороший капрал по формальному поводу себе не позволяет. Конечно, старшина — это пропащая душа ex officio[23]; но мы полагаем, что офицеры должны упражняться в достоинстве.
23
Ex officio — по долгу службы, по своему положению (лат.)