— Боюсь, ему больше не захочется плакать, — сказал я.

— Чего же ему захочется?

— Ну, как сказать! Поскольку он ни на что не способен, как я уже говорил, в нынешнем своем состоянии он способен на все.

— Я его не боюсь, не боюсь! Понимаете? Я пригласила вас, чтобы сказать об этом, и вы должны это усвоить и донести до него. Я не боюсь, что он причинит мне какое-либо зло, пусть даже он убьет меня, пусть даже из-за него я окажусь в тюрьме. А такое вполне возможно, вам это известно! И я сознательно лезу на рожон, потому что знаю, с кем имею дело, и не боюсь. Мне казалось, я немного боюсь (но это было заблуждение), вот я и сделала все возможное, чтобы удалить отсюда человека, грозившегося отомстить мне и всем остальным. Но на самом деле я не боялась. И действовала хладнокровно, никакого страха! Любое зло, даже от этого человека, для меня пустяк. Еще одно преступление, тюрьма, даже смерть — все это пустяки по сравнению с тем, что я испытываю сейчас и с чем не желаю расставаться. Горе ему, если он попытается выжать из меня хоть каплю жалости к самой себе или к нему. У меня нет жалости! Если вам жаль его — а ведь у вас хватает жалости на всех, — сделайте так, чтобы он убрался отсюда. Вот чего я хочу от вас, именно потому, что ничего не боюсь!

Так она мне сказала, и ее отчаяние и беспокойство говорили о том, что она все-таки боится.

Я был озадачен и некоторое время сидел в растерянности, тоске и в то же время в восхищении; потом снова развел руками и, чтобы не давать пустых обещаний, рассказал о своем намерении съездить в Сорренто, на виллу.

Она сидела, напряженно слушала, возможно пытаясь пригасить боль воспоминаний о том доме и двух безутешных женщинах; закрыла глаза, покачала головой и сказала:

— Вы ничего не добьетесь!

— Кто знает, — вздохнул я. — Ну хоть попробую, что ли…

Она с силой сжала мою руку.

— Возможно, — сказала она, — я тоже смогу быть вам полезной.

Я посмотрел ей в глаза, больше со смущением, нежели с любопытством.

— Вы — мне? В чем?

Она пожала плечами. И с вымученной улыбкой заметила:

— Я говорю — возможно. В чем-нибудь. Увидите.

— Благодарю вас, — ответил я. — Но я, право, не представляю, чем вы мне можете быть полезны. Я всегда так мало хотел от жизни и еще меньше прошу у нее сейчас. Я у нее вообще ничего не прошу, сударыня.

Я распростился с ней и вышел, не понимая, что означало это ее странное обещание.

Что она задумала? Хладнокровно, как я и предполагал, она спровадила Карло Ферро, хотя знала, не опасаясь ни за себя, ни за него, ни за других, что он в любую минуту может свалиться как снег на голову и совершить преступление. И, предполагая все это, она еще думает, что может быть мне полезной? В чем?

Как меня угораздило попасть в этот клубок змей? Что, если она задумала впутать в него и меня? Ради чего? Обо мне она ничего не могла знать, разве что ей известно о моей давнишней дружбе с Джорджо Мирелл и и о смутном чувстве к Луизетте. Она не может навредить мне, используя эту дружбу к человеку, которого уже нет в живых, или чувство, которое во мне умирает. И все же, кто знает? Не могу успокоиться.

IV

Вилла.

Неужели она? Возможно ли это?

С виду ничего не изменилось. Только калитка другая: вместо той, со столбиками, с которых дедушка Карло сорвал мраморную табличку со своим именем, была новая, повыше.

Но разве могла эта новая калитка так изменить весь облик виллы?

Я видел — это та же самая вилла, и в то же время не узнавал ее. Тут все как раньше, отчего же она мне стала казаться другой?

Ах, как все это грустно! Воспоминания в своей попытке восстановить прошлое не находят точки опоры, и кажется, место уже не то, а совсем другое. Изменился я сам, это я стал другим. А мне-то думалось, что я приехал сюда с прежними чувствами и прежним сердцем!

Вот оно что. Зная, что места не живут иной жизнью помимо той, которую вливаем в них мы, и у них нет иного облика помимо того, которым мы их наделяем, я с растерянностью и бесконечным сожалением должен был признать: «Как я изменился!» Выходит, жизнь теперь такая. Другая.

Я позвонил. Еще раз. Но теперь уже не знал, то ли мне только кажется, что звонок звучит по-другому, то ли он действительно стал другим. Как же все это печально.

Показался старый садовник с лейкой в руке, в рубашке с засученными по локоть рукавами и шляпе без полей, наподобие той, что носят священники.

— Могу я видеть донну Розу Мирелли?

— Кого?

— Она умерла?

— Вы о ком?

— О донне Розе…

— А, может, и померла… Кто ж его знает?

— Значит, она здесь больше не живет?

— Не знаю, о какой донне Розе вы говорите. Тут такой нет. Тут живет господин Персико, дон Филиппо, кавалер.

— Он женат? На донне Дуччелле?

— Никак нет. Вдовый. Сейчас он в городе.

— Выходит, тут никого нет?

— Как нет? А я? Никола Тавузо, садовник.

Вдоль аллеи подстриженные кустарники в цветах: красные, желтые, белые, точно глазурованные, цветы безмолвствовали в чистом, тихом воздухе; после поливки на лепестках блестели капельки воды. Цветы распустились только вчера, но кустарники все те же. Я посмотрел на них, и мне стало не по себе. Цветы говорили, что занимается ими нынче Тавузо, что он их каждое утро старательно поливает и они ему благодарны: свежие, без аромата, смеющиеся всеми капельками воды.

На удачу, подошла старая крестьянка, грудастая, полная, с широкими бедрами, великанша с корзиной, полной овощей, на голове; один глаз у нее был закрыт из-за опухшего красного века, а другой — живой, ясный, небесно-голубой, подернут пеленою слез.

— Донна Роза? А, старая хозяйка! Они давно тут не живут… Жива, сударь, жива, бедняжка, а то как же! Старая уже… с внучкой, а то как же… донна Дуччелла, сударь… Добрые люди, Божий народ… Ушли из мирской жизни напрочь… Дом, вот видите, продали, и уже давно, дону Филиппу, проныре…

— Дону Персико, кавалеру.

— Да будет вам, дон Нику, все знают цену дону Филиппу! Вы, сударь, идите со мной, я отведу вас к донне Розе, это возле новой церкви.

Уходя, я бросил последний взгляд на виллу. Все исчезло: внезапно все исчезло; как будто с глаз моих вдруг спала пелена. Вот она, вилла, жалкая-прежалкая, старая, пустая… ничего от нее не осталось. Может, и от бабушки Розы, и от Дучеллы… тоже ничего не осталось? Может, они привиделись мне во сне? Тени, нежные мои, дорогие тени, и ничего больше…

По спине пробежал холодок. Кромешное, бесстыдное, ничем не прикрытое, непробиваемое тупоумие. Болтовня крестьянки: Добрые люди, Божий народ… Покинули мирскую жизнь напрочь… Мне уже мерещилась церковь: суровая, голая, ледяная, бездушная среди неулыбчивой зелени…

Я шел за крестьянкой. Не помню, о чем был тот длинный рассказ, который она вела всю дорогу про дона Филиппа, и правильно его прозвали пронырой, потому что… Этим «потому что», казалось, не будет конца: правительство в отставке, а он — нет; отец его… тоже Божий человек… но судя по тому, что говорили… И, уставший, с тяжелой головой, я отмечал по пути неприятные фрагменты реальности, грубой, бесстыдно голой, ледяной… заупрямившийся осел, обсиженный мухами, грязная улица, облупившаяся стена, зловоние, исходившее от толстухи-крестьянки… Было искушение повернуть к вокзалу и сесть на обратный поезд, раза два-три я порывался это сделать, но потом сказал себе: ладно, посмотрим, чем это все закончится.

Узкая, грязная, темная и пропитанная сыростью лестница. Снизу старуха кричала мне:

— Поднимайтесь, поднимайтесь! На третий этаж… Звонок не работает, сломан. Стучите громче, она глухая…

Но как будто глухим был я. «В таких условиях! — думал я, шагая по ступенькам вверх. — Как они тут оказались? Нищета, безденежье?.. Две одинокие женщины… И этот дон Филиппо…»

На площадке третьего этажа две рассохшиеся, низкие двери, недавно выкрашенные. Которая из двух — та или эта? Постучал в первую, громко, три раза. Попробовал позвонить во вторую, звонок не работал. Значит, сюда. И изо всех сил постучал три-четыре раза. Никого. Как так может быть? Дуччелла тоже оглохла? Или ее нет дома? Постучал еще сильнее. Собрался уже уходить, как вдруг слышу на лестнице тяжелые шаги: кто-то поднимался с большим трудом, едва переводя дыхание. Приземистая, коренастая женщина, одетая в коричневое платье, подпоясанное шнурком, — такое носят те, кто дал обет покаяния Богоматери кармелитов. Черная кружевная пелерина спадает на плечи, в руках — толстый молитвенник и ключ от квартиры.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: