Она остановилась на лестничной площадке и посмотрела на меня выцветшими, тусклыми глазами; лицо бледное, расплывшееся, под подбородком складки, над верхней губой и в уголках рта редкие волосики. Дуччелла.

Это было выше моих сил: прочь отсюда, бежать! Лучше бы уж на ее лице сохранилось то выражение вялой, тупой апатии, с каким она, запыхавшаяся, предстала передо мной на лестничной площадке! Так нет же, она пожелала устроить мне радостный прием, решила казаться милой и очаровательной — это она-то, теперешняя, с потухшим взглядом, который уже не был ее взглядом, с бледным, заплывшим монашеским лицом, грузным коренастым телом, голосом и улыбками, которых я не узнавал: в них сквозила натужная любезность, слащавость, фальшь, церемонность; ах, как же мило с моей стороны навестить их. И я непременно должен зайти повидаться с бабушкой, ей было бы приятно, такая честь, да, да…

— Проходите, прошу вас, проходите…

Вот бы избавиться от нее, я готов был дать ей пинка, пусть катится кубарем с лестницы! Сплошное мучение! Издевательство! Эта глухая, отупевшая, шамкавшая старуха с подбородком, загибавшимся к носу, и ее бледный язык, который вываливался из беззубого рта, и морщинистое лицо, бескровные губы, и эти большие очки, которые чудовищно увеличивали бесцветные глаза, перенесшие операцию при угрозе катаракты, и редкие брови, торчавшие словно усики насекомого!

— Вы добились высокого положения (с мягким «ж», по-неаполитански).

Больше сказать она ничего не могла.

Я бросился прочь, и мне даже в голову не пришло начать разговор, ради которого я приехал. Что говорить? Как вести себя? Зачем расспрашивать их о том, как они теперь жили? Действительно ли они впали в нищету, как можно было судить по одному только виду их дома? Они были всем довольны, глупы и блаженны, они обрели Бога. До чего чудовищна вера! Дуччелла, алый цветок… Бабушка Роза, сад, кусты жасмина…

В поезде мне казалось, что я еду навстречу безумию, в ночь. В каком мире я очутился? Мой попутчик, человек средних лет, темнокожий, с выпуклыми глазами, белки которых были точно покрыты эмалью, с напомаженными волосами — он принадлежал этому миру; спокойный, прочно и безмятежно обосновавшийся в своем скотстве, он знал все, что ему полагалось знать: куда он едет и зачем, где его дом и на какой станции он выйдет, знал, что его дожидается ужин. А я? Из какого мира я? Куда едет он, а куда — я?.. Его ночь и моя ночь… Я находился вне времени, вычеркнутый из этого мира, у меня не было ничего. Поезд целиком принадлежал ему, и он ехал в нем. Но как могло случиться, что в поезде ехал и я? Как так могло произойти, что я попал в его мир? Неужели та ночь была и моей тоже, коли я не знал, как мне ее прожить и зачем я в ней оказался? Ночь и время принадлежали ему, этому мужчине средних лет, который сейчас досадливо вертел шеей, окаймленной белоснежным воротничком. Нет ни времени, ни мира, ничего; я пребывал вне всего этого, вне жизни и себя самого. И не представлял ни где я, ни зачем я здесь. В моем сознании мелькали вещи и люди, но я не имел к ним никакого отношения; в голове толпились образы, картинки, фигуры, воспоминания о людях и вещах, которых никогда не было в действительности — в мире, который мой попутчик видел вокруг себя и к которым мог так легко прикоснуться. А я-то надеялся, что вижу их и прикасаюсь к ним тоже… Какое там! Вранье все это. Внутри себя я их не находил, да ведь их никогда там и не было: одни только тени, мечты, грезы… Но как они могли просочиться ко мне в сознание? откуда? зачем? Значит, я заглядывал в тот мир в облике «я», которого больше не было? Нет-нет, этот господин средних лет говорил мне, что я ошибаюсь и что другие люди существовали, каждый по-своему, каждый в своем мире и времени, но только не я. Меня не было. Хотя, если меня не было здесь, трудно сказать, где я был на самом деле и что я такое, оторванный от времени и от мира.

Я ничего больше не понимал. Не начал понимать и тогда, когда, приехав в Рим и к десяти вечера добравшись до дома, обнаружил в столовой веселых, словно за время моего отсутствия началась новая жизнь, Фабрицио Кавалену, который снова стал врачом и вернулся домой, Альдо Нути, Луизетту и синьору Нене.

Как? Почему? Что стряслось?

Я не мог побороть в себе ощущения, будто все они, такие веселые, помирились ради того, чтобы посмеяться надо мной и вот так отплатить за муку, которую я испытал ради них же; мало того, зная, в каком состоянии я должен был вернуться из своей поездки, они, дабы сразить меня окончательно, сговорились ткнуть меня носом в реальность, о которой я никогда не мог помыслить.

Больше прочих выказывала пренебрежение по отношению ко мне Луизетта, изображавшая влюбленную Дуччеллу, ту Дуччеллу — алый цветок, — о которой я ей столько рассказывал. Мне хотелось крикнуть ей, сказать, какой я застал эту Дуччеллу, пусть она, Бога ради, прекратит эту комедию, недостойный и гротескный фарс! И ему, молодому человеку, который по какому-то волшебству стал таким, каким был много лет назад, мне хотелось рассказать, в каком виде и где встретил я Дуччеллу и бабушку Розу.

Но все вы хороши! Те двое бедняжек нашли утешение в Боге, вы тут утешаетесь с дьяволом! Добряк Кавалена стал не только врачом, но и молодым супругом, сидит рядом со свежеиспеченной женою! Нет, благодарю покорно, мне нет места среди вас, сидите, не беспокойтесь, я не голоден. И ни в чем не нуждаюсь. Я хотел осчастливить вас тем, чего вам даром не надо, вы это знаете; хотел дать вам немного своего сердца, которое мне ни к чему, ведь мне нужно единственное — рука. Не за что, следовательно, меня благодарить! Извините за беспокойство. Я заблуждался и виноват в том, что некстати вмешался. Сидите, не тревожьтесь ни о чем. Спокойной ночи.

ТЕТРАДЬ СЕДЬМАЯ

I

Наконец я понял.

Волноваться? Ну вот еще. Из-за чего? Столько воды утекло! Покойник — он там, далеко, в прошлом. А здесь, сейчас, жизнь другая: вот эта. Вокруг съемочные площадки, дощатые настилы. Здания кинофабрики поодаль, почти в полях, среди зелени деревьев и голубизны неба. И теперь здесь — она, актриса… И он, актер. Смотрите-ка, коллеги! Что ж, весьма рад.

Все хорошо, все идет как по маслу. Жизнь. Шелест юбки из голубого шелка, какая-то невообразимая вязаная белая туника, шляпка, напоминающая шлем бога торговли, на медных волосах… Ну да, жизнь. Гравий, отлетающий от зонтика, который отбивает такт по дорожке, непродолжительное молчание, томный взгляд устремлен на кончик зонтика, ковыряющего гальку.

— Что? О да, дорогой, скука немыслимая.

Произошло это, видимо, вчера, во время моего отсутствия. Мадам Несторофф — пленительные глаза широко распахнуты, — вероятно, пошла на «Космограф» специально для свидания с Нути; увиделась с ним, как ни в чем не бывало, так случайно встречаются с другом или с добрым знакомым после долгих лет разлуки; а мотылек, не зная про расставленные на него сети, замахал крылышками, он ликует.

Но вот как Луизетта ничего не заметила?

Да-с, этого удовольствия мадам Несторофф лишилась. Вчера Луизетта, желая отметить папино возвращение домой, не пошла с господином Нути на «Космограф», и мадам Несторофф упустила возможность показать этой вздорной девчонке, не пожелавшей накануне принять ее приглашение, как быстро — стоит только захотеть — она может увести от любой вздорной девчонки всех безумных молодых людей, грозящих устроить скандал; стоит только свистнуть, и они у ее ног, приручены, одурманены одним лишь шелестом шелковых юбок и гравия, который отскакивает от ее зонтика.

Вечером, ничего не подозревая, Луизетта увидела возвратившегося домой молодого человека: его словно подменили. Вдохновенный, радостный, веселый. Разве могла она предположить, что эта перемена вызвана встречей с Несторофф? Ведь об этой встрече она каждый раз думает с содроганием, и все ей рисуется в красных и черных тонах, переполох, безумие, трагедия. Она решила, что эта перемена в нем связана с папиным возвращением домой. Ибо как иначе объяснить веселье и радость? Стало быть, на душе у него теперь легче, его сердце раскрылось настолько, что способно разделять радость других людей. Так, конечно, думала Луизетта вчера вечером, но не сегодня.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: