— Зинаида Александровна Можаровская?! — вскричал он, глядя на меня вопросительно.

Я кивнул головою.

— Каким образом у вас ее карточка?

— Долго рассказывать, — лениво ответил я.

— Она ваша знакомая?

— Да… после своей смерти. Потрудитесь посмотреть следующую ее же карточку.

— Она умерла? Быть не может! Боже! — проговорил он, увидя вторую карточку Можаровской. И, отбросив альбом, Михайловский поспешно встал и быстро зашагал по комнате, печально подперши рукою голову. Выражение горести на лице моего друга и его порывистые восклицания заинтересовали меня. Михайловский был красивый и стройный брюнет, лет двадцати восьми или девяти. Я понял, что покойная Зинаида Александровна Можаровская не была для него простою знакомою.

— Скажите мне, ради Бога, — обратился он ко мне, — все, что вы знаете о смерти Зинаиды Александровны!

— Она померла скоропостижно в Петербурге, и я производил об этом следствие.

— Скоропостижно?! — спросил с величайшим изумлением Михайловский. — Нет, это ложь! — вскричал он вдруг. — Она отравлена, и я торжественно готов заявить это.

Я смотрел на него с недоумением. Бледное лицо Михайловского выражало энергическую уверенность.

— Почему же это вам известно? — спросил я его. — Вы говорите слишком утвердительно.

— Почему? Хорошо, — отвечал он, — я объясню вам все, но прежде, прошу вас, расскажите мне до мельчайших подробностей, при каких именно обстоятельствах произошла смерть Можаровской? Тогда вы узнаете те данные, по которым я предполагаю, что она непременно отравлена. Знаете ли, что к ее смерти я даже причастен?

Слова Михайловского все более и более меня удивляли, я просил его успокоиться и дать мне возможность обстоятельно рассказать ему известное происшествие. Он выпил стакан холодной воды и сел, намереваясь слушать меня хладнокровно. Я начал, но лишь только упомянул имя Авдотьи Никаноровны Крюковской, как Михайловский вскочил, и ему стоило больших усилий над собою, чтобы не прерывать моего рассказа.

— Что же нашли врачи? — спросил он, когда я кончил рассказ.

— Что Можаровская умерла от паралича всей нервной системы.

— Это, должно быть, были седовласые старцы?

— Положим, и не старцы, но пожилые люди.

— Отчего вы не пригласили известного профессора?

— Имел в мыслях, но поделикатничал. Притом не было подозрений.

— Все-таки чем же они мотивировали явление у ней паралича?

— Они указали на много причин. На порчу крови и тому подобное… Я медицины не знаю.

Михайловский задумался.

— От большой Театральной площади до «Бельгийской гостиницы», я полагаю, — спросил он, — будет не более десяти минут?

— Мне кажется, еще менее, — заметил я.

— Ну, положим, десять. Можаровская была совершенно здорова?

— Нет, она немного жаловалась своей подруге на головную боль и на боль под ложечкой.

— О, этой ядовитой змее нельзя верить! Я соображаю только о том, каким путем яд введен в организм Можаровской: внутрь или наружу. Мне кажется последнее, потому что в первом случае смерть ее не была бы так мгновенна, и притом вы присутствовали при наружном осмотре трупа? Не заметили ли вы на теле какой-нибудь, хотя бы самой ничтожной, царапины?

— Да, заметил.

— А!

— Она находилась на подбородке усопшей и была легка и не глубока. Нет никакого сомнения, что царапина эта произошла от укола булавкою, и ее сделала, вероятно, сама же Можаровская, зашпиливая платок, которым была накрыта ее шляпка.

— Вот откуда проникнул яд! — сказал утвердительно Михайловский. — Теперь я, с полным убеждением, могу сказать вам, что Можаровская отравлена, и именно индейским стрельным ядом, известным в медицине под именем кураре.

— Я все-таки недоумеваю, — возразил я ему, — где те источники, из которых вы черпаете ваши предположения и убеждения в отраве?

— А о кураре вы имеете хотя какое-нибудь понятие?

— Никакого.

— Но вы слышали и знаете, что, например, дикие индейцы намазывают свои стрелы ядом. Он известен очень давно. Стрельный яд действует на организм слабый сильнее, смотря по странам, из которых он привезен. Показываемый нам в академии сорт яда был привезен из Парижа. Он состоит из твердых кусков темно-буроватого цвета и легко растворяется в перегонной воде, оставляя черный осадок, состоящий только из растительных частей. Ядовитое начало курарина содержится в растворе.

Главное действие кураре — полный паралич двигательных нервов, наступающий через несколько минут после отравления. Смерть происходит оттого, что параличом поражаются и те нервы, которые заведывают дыхательными движениями (то есть подыманием и опусканием груди). Поэтому если тотчас по отравлении производить, по известным правилам, искусственное дыхание, то можно оживить отравленного; но если прошло уже несколько минут, то смерть неизбежна, ибо дыхание не может безнаказанно прекратиться на срок больший 10–15 минут. Первые признаки отравления являются в продолжение 2-10 минут; рефлексы прекращаются через 10–50 минут и доза 1/40 миллиграмма достаточна для полного развития паралича. Смерть при отравлении наступает без всяких дурных явлений, и сильный прием производит отравление почти мгновенно. Самый обыкновенный способ отравления — введение курарина (раствора) в кровь; это делается посредством укола или царапины каким-либо острым орудием и проч.; принятый в желудок, курарин тоже отравляет верно, но действует гораздо медленнее. У нас, в России, в судебно-медицинской практике, кажется, не был еще оглашен ни один случай отравления кураре, но это не убеждает меня, что их вовсе не было. Во-первых, потому, что яд этот неизвестен большинству наших врачей, а во-вторых, что он почти не оставляет после себя следов. Если в стакан с чаем бросить известную дозу кураре (где он быстро растворяется) и смешать, а затем дать выпить, то весь раствор, всплывающий наверх, будет проглочен, и в остатке чая в стакане курарина может и не быть, а химическое исследование осадка не дает никакого заключения, потому что, как я сказал уже вам, это будет просто осадок растительных частиц, похожих на осадок чая и всякого другого растения. Поэтому доказать, что отравление совершено при помощи кураре, очень трудно, а еще труднее малоопытному врачу заподозрить такое отравление. Отравитель кураре всегда может рассчитывать, что преступление его пройдет благополучно и даже незаподозренным. К счастью, приобретение кураре, не говоря уже о его дороговизне, у нас почти недоступно. В наших провинциальных аптеках его вовсе нет, в столичных только в редких и выдается с осмотрительностью одним врачам, по их запискам, и то в очень незначительной дозе. Преимущественно кураре употребляется лишь медицинскими профессорами при опытах. Несмотря на всю эту затруднительность добывания кураре, некоторые скоропостижные смерти наводят меня, человека подозрительного, в жизни которого фигурировал кураре, на предположение: не был ли он и здесь пущен в ход?

— Ряд мыслей об этом яде кураре, — продолжал доктор, — вызвали у меня два случая, при которых я видел опыты отравления этим ядом не над животными, но над людьми. Первый случай произошел, когда я еще учился в академии. В числе моих товарищей был некто, семинарист, Иван Ильич Белоцерковский, замечательнейший оригинал, про необычайную силу и странности которого ходило множество анекдотов. Среднего роста, широкоплечий, без всякого перехвата в талии, с короткой толстой шеей и совершенно шарообразным, всегда гладковыбритым лицом, облеченный в длиннополое синее пальто, с белыми костяными пуговицами, Белоцерковский своей особой представлял довольно странную фигуру. Черты лица его были незамечательны, но не дурны и могли бы нравиться, если бы их не портили безжизненные, навыкате, голубые глаза, заставлявшие задумываться об умственных способностях Белоцерковского, и неприятно рассеченная верхняя губа. Во время разговора Иван Ильич беспрестанно нервно вздрагивал этою губою, поводил глазами и чмыхал носом после каждых двух-трех слов. Он заводил речь всегда о предметах крайне высоких и отвлеченных, хотел что-то уяснить себе и другим, но путался, сбивался, чмыхал и никогда не доканчивал. Товарищи Белоцерковского, семинаристы, считали его за человека очень умного, философа и, казалось, понимали его невнятные речи; мои же товарищи, не семинаристы, считали Ивана Ильича за полного идиота или, по меньшей мере, межеумка. Я тоже находил, что мысли Белоцерковского были не в порядке, но он мне был жалок, как человек с хорошими умственными способностями, с жаждою знаний и пытливою натурой, которую убила и затормозила семинария и безрассудное чтение серьезных книг, без знаний и всякой подготовки… Я всегда думал, что если бы воспитание Белоцерковского в детстве сложилось иначе, то из него мог выйти очень полезный ученый. В частной жизни Белоцерковский был хороший товарищ, доверчив и детски честен. Особые странности его проявлялись в том, что большую часть своих медицинских опытов он производил не над лягушками и животными, а над самим собою. Белоцерковский прививал себе различные болезни, пробовал действие некоторых лекарств и тому подобное. Железное телосложение его переносило все благополучно. Излечивался он тоже оригинальными способами, изобретенными им же самим. Однажды я получил от него по городской почте записку, чтобы непременно пришел к нему вечером. Белоцерковский жил далеко, на Петербургской стороне, в отдельном маленьком деревянном флигеле, полным особняком. В квартире я застал у него шесть человек студентов, из семинаристов же. На столе стояло несколько бутылок водки, на тарелках — изрезанная колбаса и хлеб.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: