— Эй, раки, вы жаритесь два часа кряду! — издали окликнул Крис.

Они вскочили, прыгнули в воду и быстро поплыли к берегу.

Теперь ему не давало покоя неприятное подозрение. Быть может, Крис вовсе не сказал родителям, кто он, а поделился только с Агатой? Спрашивать не хотелось, чтобы не делать из мухи слона. В глубине души он надеялся, что Крис все-таки сказал. А если нет? Вдруг правда выплывет наружу позже? Родители Криса сочтут, что он попал к ним в дом обманом.

Однако в тот вечер за ужином ему показалось, что они все-таки знают. Отец Криса вспоминал о каком-то американском банкире — он встречался с ним в Лондоне. У этого банкира прекрасная, известная во всем мире коллекция живописи, и вообще он, как и очень многие евреи, человек высочайшей культуры. Из этих-то слов Мори и заключил, что мистер Гатри знает и, должно быть, говорил специально для него. А вдруг Мори ошибся? Вдруг все наоборот?

Вот, черт побери, незадача. Но фамилия в конце-то концов должна им подсказать?! Впрочем, ее легко принять за немецкую. Или нет? Тьфу, до чего мерзко! Но уж стыдиться ему нечего! Его народ дал миру так много, а мир поступил с его народом так несправедливо! Нет, разумеется, он не стыдится. Тогда в чем дело? Что его гложет? Ну, просто противно сидеть и гадать, что о тебе думают. Ведь думают же! Или не думают, а просто испытывают физическую неприязнь? Вот глупость! В Йеле он никогда, ни единой секунды не ощущал, что чем-то отличается от Криса и его приятелей. Наоборот, ему было с ними по-настоящему хорошо, он был равный среди равных.

Но в присутствии этих рафинированных взрослых все переменилось. И сегодня, впервые со дня приезда, он почувствовал разницу сам, и очень остро. К примеру, обеды и ужины. Как же отличаются они от домашних! Он оглядел чопорный стол, скудные закуски, блюдо с тончайшими ломтиками ростбифа. Немудрено, что все они такие худющие. Он, допустим, вполне съел бы еще, но миссис Гатри не обращает внимания на пустые тарелки. А мама всегда уговаривает взять добавки, иногда даже насильно подкладывает на тарелки, если гости стесняются и отказываются. Здесь за столом царит холодный церемонный этикет, а у него дома ужинают оживленно: бурно обсуждают дела, спорят о политике, жалеют бедняжку Айрис и поминают недобрым словом ее мучительницу-математичку.

Да, здесь все по-другому. Он внутренне признал эту разницу и рассердился. На кого? На себя самого? На судьбу, которая распорядилась его жизнью так, а не иначе?

К Четвертому июля, однако, черные мысли улетучились и настроение улучшилось. Проснувшись под хлопки праздничных шутих, доносившиеся из-за холмов, он встал, по обыкновению бодрый и веселый. Все было нормально. Они сыграли два гейма, плотно позавтракали, искупались и теперь, в полдень, стояли на единственной улице поселка, под тенью вязов и смотрели парад.

Зрители прибыли кто пешком, кто на грузовичках; возле почты даже стояли небольшие фургоны. Кого только не было на обочине: и дачники, вроде семейства Гатри, и скауты в формах, и добровольцы-пожарники со всей необходимой амуницией. Фермерши набрали полные корзинки бутербродов и расстелили скатерти возле оркестровых подмостков; под ногами у них вертелись дети и собаки. Мори блаженствовал: на глазах оживала раскрашенная литография Карриера и Айвза. Девятнадцатый век. Настоящая Америка.

По дороге один за другим шествовали духовые оркестры: пожарные, старшеклассники в форме американских легионеров и даже малыши из начальной школы, распевавшие во главе с учителем «Янки-дудл-денди». Завершала процессию машина с открытым верхом, ехала она медленно-медленно, чтобы все успели разглядеть трех старичков, последних ветеранов Гражданской войны. Старички кланялись и махали голубыми фуражками.

— Вот тот, в центре, Франк Бэрроуз, — сказал старый мистер Гатри. — Его жена доводилась дальней родственницей моей покойной жене. Так, седьмая вода на киселе.

— Он, наверное, очень старый, — прошептал Мори.

— Не намного старше меня, — отозвался мистер Гатри.

Мимо них проплыл флаг. Кто не успел еще снять шляпу, тут же сдернул ее и приветственно подкинул вверх. Духовой оркестр заиграл «Боевой гимн Республики». Кто-то подпел неуверенно и робко, потом еще и еще, и вот уже все поют хором, в едином порыве. Сердце у Мори дрогнуло. Он среди коренных, истинных американцев на старой улице, под сенью вековых деревьев. Пронзительно и маняще зовут трубы, победно грохочут барабаны, полощутся на ветру знамена, звенят голоса. И он услышал вдруг свой собственный голос, громкий, счастливый и гордый: «Я видел ту славу своими глазами…» Услышал и тут же смущенно замолчал, поймав на себе взгляд Криса. Крис улыбнулся.

— Что же ты? Пой! — сказал дедушка Гатри. — Я люблю юношеский пыл. И голос у тебя неплохой. Пой, не стесняйся.

И он пел вместе со всеми, пока парад не закончился и процессия не свернула на задворки школы: складывать инструменты и снимать парадную форму. Зрители начали расходиться по домам.

— Кто со мной пешком? — спросила Агата.

В ответ раздался дружный стон.

— Целых две мили топать! Уволь! Больно далеко!

— Знаю, что далеко. Но можно сократить путь. И вообще, это прекрасная прогулка. Так кто со мной? — Она выжидающе замолчала.

— Я, — вызвался Мори.

Они ступили на пыльный проселок, который отходил в сторону от дороги — напрямик через пастбище и заросли кустарника. Послеполуденное солнце стояло высоко, было очень жарко и безветренно. Коровы и овцы сосредоточенно жевали, лежа в скудной тени.

Агата спросила:

— Почему во время парада на глазах у тебя были слезы?

Он задохнулся от стыда и ярости. Хорошо, пускай ты заметила, но в душу-то зачем лезть? С ответом он, однако, не нашелся, лишь растерянно сказал:

— Разве?

— Ты, что ли, стыдишься?

— Ну, ты так спросила, в лоб… Я показался себе последним дураком.

— И напрасно. Я тоже была очень взволнована. Потому и спросила.

— Понимаешь, я на мгновение стал частью этого действа. Почувствовал, что значит иметь корни, иметь родину не где-то, а здесь, под ногами. Ходить по земле, по которой ходили твои предки. Глядеть на ветерана Гражданской войны и знать, что это твой родственник… Ну, в общем, меня все это очень тронуло, и я стал думать, каково же ощущать это не один миг, а всю жизнь…

— Каково? Ты не знаешь?

Он открыл было рот, но осекся. Где ей понять эту отторженность — без конца и начала, этот клубок, где перепутаны все начала и все концы?

Наконец он заговорил:

— Понимаешь, мы, мой народ, разбросаны по всему свету. Мы не цельная, единая нация, а осколки. Моя мама, например, родом из Польши. Ее родные братья живут в Австрии, в войну они сражались против нас, на стороне Австро-Венгрии. А теперь они даже говорят на разных языках. У одного из них жена родом из Франции, там живет семья ее отца; а у моего отца родня в Йоханнесбурге, и я даже не знаю, на каком языке они говорят… — Он замолчал, а потом повторил: — Видишь, весь народ разнесло, разметало по свету.

— Но по-моему, это очень интересно! Старые американские семьи, такие, как моя, которые торчат на одном месте чуть не две сотни лет, отгорожены, обособлены: ни ветерка, ни дуновения, ничего нового. Мне иногда кажется — особенно с тех пор, как я поступила в колледж, — что мы ужасно скучные, предсказуемые.

— Нет, — твердо сказал Мори и терпеливо пояснил очевидное: — Вы — сила, вы — основа основ. — Он замолчал и вдруг, словно что-то подтолкнуло его, заговорил снова: — Порой мне так хочется понять: кто же мы? Чьи? Какую страну мы можем назвать нашей, по-настоящему нашей, чтобы мы были там искони и до скончания века? Ее не существует, и я кажусь себе пушинкой, перекати-полем… Словно и меня, и всех нас — семью, друзей, всех, кого я знаю, — можно разметать точно листья, одним порывом ветра. И никто даже не заметит.

— Это звучит так горько!

— Прости, я навеял на тебя тоску.

— Я сама виновата, сама же спросила… Эгей, нам сюда. Самый короткий путь — по тропинке через вершину холма. Давай бегом?! Оттуда открывается такой простор, ты такого в жизни не видал.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: