Он стоял у подъезда со львами. Как он оказался здесь? Одна из загадок этой странной ночи. Он вошел в подъезд, лифт не работал, лестница раскручивалась бесконечными гулкими маршами. Вот ее дверь. Войти нельзя — все слова сказаны, все кончено раз и навсегда. Но если есть на земле человек, способный понять и, кто знает, простить, — это только она… Позвонил, и ему показалось, что дверь отворилась сразу, словно Таня стояла за ней и ждала…
— Ты? — буднично произнесла она, делая шаг в сторону. — Проходи.
На ней был короткий халатик, по щеке змеилась глубокая борозда, наверное, от подушки.
— Ты… спала? — Шавров увидел ее недоумевающие глаза, добавил: — У меня несчастье…
— Ты знаешь, сколько сейчас времени? — Она все еще не могла проснуться.
— Светает.
— Что за мальчишество… — Она встревожилась: — С Петром что-нибудь? Его нашли? Он жив? — схватила его за плечи и начала теребить: — Что ты молчишь?
— Жив… — он подошел к комоду, на котором стоял телефон, и бессильно опустился в кресло. — Пока еще жив…
— Ты с ума сведешь… — всплеснула она руками.
Высунулся Анастасий, прошипел яростно:
— Ополоумели, товарищи! Я милицию вызову! — он направился к телефону.
— Только подойди, гад! — Шавров вытащил револьвер. Ему было все равно.
Анастасий по-заячьи заверещал и попятился, закрыв лицо руками. С неожиданной ловкостью Таня вывернула Шаврову руку и отобрала наган.
— Слава Богу — без патронов… — Она подтолкнула его к своим дверям. Оглянулась на Анастасия: — Уйдите. Вы же интеллигентный человек.
— Да, — кивнул Анастасий, вытягивая по-солдатски руки по швам. — Так точно, — губы у него прыгали, в глазах был ужас. — Слушаю-с, понимаю-с, не извольте беспокоиться, — он задом открыл двери и словно провалился в них. — Да здравствует мировая революция! — донеслось из-за дверей.
— Вот… — Шавров подошел к столу и высыпал из портфеля деньги. — Здесь тридцать миллионов, это плата за сведения о моей службе. Я дал подписку о сотрудничестве…
— Какую подписку? Кому?
— Иначе они убьют Петьку. А я отвечаю за него, перед Музыкиным…
— Ты сошел с ума. При чем тут Музыкин?
— Не знаю. У меня не было выхода… — он поднял голову и встретил ее испуганно-отчужденный взгляд. — Ты мне веришь?
— Я верю факту, — она взяла себя в руки. — Ты совершил преступление.
— Значит, пусть Петьку убивают?
Таня покачала головой:
— Брось!.. Это детский лепет.
— А что мне было делать?
— Это не довод.
— А что для вас довод?! — закричал он. — Смерть в паровозной топке, да? По-вашему, пусть все горят и все горит, лишь бы три слова, так?
— «Вас»? — повторила Таня. — «По-вашему»? Ты что же… отделил себя? Ты… о каких словах говоришь?
— О тех, которые на наших знаменах написаны! За которые кровь пролил! «Да здравствует коммунизм» я не на митингах орал, а под пулями за эти слова стоял, под саблями гнулся. А что Достоевский сказал, помнишь? Про слезу ребенка помнишь? Ну так вот: не стоит весь этот рай слезы моего Петьки, поняла?
— Ну ладно, хватит… — Таня начала надевать куртку. — Клади свой капитал в портфель и шагом марш. Расскажешь, что знаешь, и получишь, что заслужил.
— Меня расстреляют… — он встретился с ней взглядом и понял, что она примирилась с его участью, любой, самой страшной, и нет на свете такой силы, которая заставила бы ее передумать. Он с горечью подумал, что ошибся. Он подумал, что начитался плохих романов, в которых утверждалось, что любящий человек, женщина, всегда простит любимому. Все простит, все поймет и все возьмет на себя и даст забвение… — Ты… не любишь меня? — спросил он горько.
Она заплакала. Лицо у нее сразу припухло и стало некрасивым, она попыталась сдержать слезы и зарыдала еще сильней.
— Сначала я ждала твоих писем… — она взяла со спинки кровати полотенце и начала вытирать глаза. — Писем не было… Я понимала, что ты на фронте, что разруха, развал… Ладно, не надо писем, говорила я себе. Пусть только останется жив, пусть приедет, единственный, любимый… А ты? Молчи… Ты с порога, как баба, начал выяснять отношения, ты подозревал меня, все эти месяцы ты был уверен, что я неверна тебе, распутна, ты с такой отвратительной гордостью сообщил о своем длительном воздержании, ты в каждом оказавшемся рядом со мной видел моего любовника! А я люблю тебя, я все еще люблю тебя, но мне не все равно, какой ты… И ты не осуждай меня за это. Каждый может только то, что может…
— Прости меня, Таня…
— Господи…
— За то, что я устроил тебе такой экзамен… Я понимаю, я жестокий дурак, восточный деспот, но я должен, должен был знать все, до конца! А ты… Ты играла со мной все эти дни, не отрицай, это так… — Он опустил голову ей на колени и, вслушиваясь в собственные слова, плакал от чистого и светлого чувства, захлестнувшего вдруг. Пришло раскаяние, и наступило очищение, и появилась непоколебимая уверенность, что все теперь будет хорошо. Что сомнения, и муки, и мятущаяся совесть — уже позади. Что с бандитами был выбран мудрый, единственно возможный путь и теперь все раз и навсегда встанет на свои места. — А ведь ты поверила… — сказал он с дружеской укоризной. — Поверила, что я продался банде… А вот случись такое с тобой — знаешь, Таня, что бы ты ни говорила, как бы себя ни вела — я, зная тебя, не поверил бы никогда!
Он снова самоутвердился. И спроси его сейчас кто угодно: мать, Бачурин, комкор или сам господь бог — он твердо и нерушимо стоял бы на своем, потому что искренне верил: это так и есть. И все слова звучат от души, и все мысли идут от сердца — без намека на расчет и шкурничество.
Он был так искренен, так горд, что Таня снова заплакала.
— Ты прав… Прости меня.
— Будет… — он тщательно уложил пачки обратно в портфель. — То-то обрадуется Егор, а? Банда-то — у нас в кармане! Только бы Петьку вытащить…
— Вытащим Петьку, не казнись… — она смотрела на него с явным облегчением. — Пойдем, уже совсем светло.
Он притянул ее к себе и, с усилием дотянувшись до выключателя, рванул флажок…
Егор Елисеевич стоял у окна, во дворе четверо милиционеров вытаскивали из кузова старенького муровского «фиата» тело Епифана Жгутикова.
— Несите в залу, — распорядился Барабанов. — Сейчас гроб привезут — надо, чтоб все как следует…
Егор Елисеевич отошел от окна, снял трубку:
— Еремин, зайди ко мне… — Повернулся к Шаврову. Тот сидел в углу на стуле, обхватив голову руками.
— Отколол ты щепку… — Егор Елисеевич взял пачку денег, взвесил ее на руке и бросил обратно в общую кучу. — Как же ты, военный человек, посмел выкинуть такой фортель без нашей команды, да что там — команды! Ведома!
— Нет, уж извините! — язвительно сморщился Шавров. — А не вы ли в первую же нашу встречу приказали мне установить с ними связь? А я действительно человек военный: сказано — сделано!
— Да ведь ты возражал?
— Ну и что? Я своему помкомвзвода велю лошадей чистить, а он мне: «Не поены!» Но ведь чистит как миленький. Разговорчики в строю…
— Ладно, разберемся… Только учти: могут у некоторых остаться сомнения…
— Мне без разницы. Краснознаменец я. Я с Врангелем живым рядом стоял.
— Там был фронт. А с этим бандитским синдикатом — совсем другое дело, и ты погляди мне в глаза и опровергни. Тряслись поджилки-то?
— Тряслись, — вырвалось у Шаврова с такой искренностью, что Егор Елисеевич сразу помягчел:
— Ладно, парень. Я тебе — верю. Остальных — убедим. И делом докажем. Так? — Он посмотрел Шаврову в глаза: — Все рассказал? Не торопись, может, какая деталь случайно выпала?
Шавров вспомнил про пакгауз и воблу и… отрицательно покачал головой.
Вошел Барабанов, покосился на Шаврова:
— Гроб из досок оструганных…
— Ну и что? — не понял Егор Елисеевич.
— Надо кумачом оббить. У нас с прошлой октябрьской метров шесть осталось, так я распорядился. Чего смотришь, краском? — снова покосился он на Шаврова. — Мучаешься?