«Виктор Николаевич. Признав необходимым в тяжелых условиях, переживаемых страной, образование власти гражданской, твердой в стремлении к водворению правопорядка и проникнутой единой волей к борьбе с большевизмом до окончательного его искоренения и в этих целях внутренне объединенной, зная вашу несокрушимую энергию, стойкость в проведении мероприятий истинно государственных, я призвал вас на пост председателя Совета министров…»

Колчак усмехнулся. «Воля… энергия… стойкость…» Эта туша, бормотавшая по дороге в тюрьму что-то о своем примирении с Советской властью и жалко глядевшая на своих конвоиров, — это «воля» и «стойкость»?!

Им придется умирать вместе, им — совершенно непохожим друг на друга людям. На одно мгновение он представил себе Пепеляева — очки или пенсне, чиновничьи усики, парикмахерская точность пробора — и подумал о том, что этот ничтожный человек находится сейчас, вероятно, в состоянии прострации.

Адмирал закурил и стал жадно глотать дым.

В сорок шесть лет он достиг всего, о чем тщеславно мечтал, и вот теперь летит в пропасть и знает, что не встретится на его пути ни куст, ни дерево, ни камень, за которые можно зацепиться и спасти себе жизнь. Там, на самом дне гигантского провала, в зазубринах и обломках, громоздится скала, о которую он расшибется вдребезги, так что и кровавой каши в память о нем не останется на земле.

А может, большевики не поставят его к стенке? Может, вспомнят Север и войны, где он вел себя, пожалуй, вполне прилично? Нет? Он полностью заслужил у красных свою пулю, ибо не жалел не только их, но и тех, кто хоть сколько-нибудь сочувствовал им… Север? Тоже — нет! За кровь, слезы и звериную злобу его правления слишком малая плата — белые дали Заполярья…

Целы ли еще остатки его армии? На последнем допросе он случайно узнал кое-что о гибели своих генералов и полков. Один из самых надежных и способных офицеров главком Востфронта Владимир Оскарович Каппель умер совсем недавно, в один из последних дней января. Где-то в безвестной деревеньке Нижнеозерной генерал-лейтенант заболел воспалением легких, да к тому же еще отморозил ноги. Его тело чехи как будто перевезли в Читу. Он, Колчак, представляет себе, в каких условиях приходилось и приходится отступать войскам, если высшие генералы отмораживают конечности!

Каппеля заменил Войцеховский, и теперь он ведет войска к Иркутску. Не надо бы этого похода. Он может ускорить гибель адмирала… Гибель… развал… все прах…

Колчак исступленно и неподдельно верил в бога. И сейчас ему захотелось поклониться создателю, изложить последние просьбы.

Адмирал сбросил шубу на пол, стал на колени и принялся членораздельно и громко выговаривать слова молитвы. Но успел он лишь попросить всевышнего, чтоб покарал Жанена и чехов, предавших его, как дверь в камеру, скрипя, отворилась, и на пороге вырос комендант тюрьмы.

— Арестованный — на допрос!

Колчак надел шубу, надвинул на лоб шапку и молча, не переставая сутулиться, шагнул вслед за комендантом и караулом в полумрак тюремного коридора.

* * *

К вечеру обычно начинало пуржить, за высоким окном камеры косо летел снег, и метель скрипела и ухала, как несмазанная телега, летящая под уклон.

В эту ненастную ночь адмирал рано лег спать: его знобило и ныли ревматические ноги. Он долго ворочался, вздыхал, с отвращением думал о людях, бросивших его в темную и сырую, как колодец, камеру, вспоминал Тимиреву, которую, наверное, больше не увидит.

Заснул он с трудом, неглубоко, скрежетал в забытьи зубами, ругался.

Неожиданно в каменный пол камеры ударили тяжелые капли дождя, вода превратилась в лед, и град застучал по голове, спине и ногам резко, будто свинцовые пули по булыжной мостовой. Тотчас через решетку хлынула вниз тягучая липкая красная масса, быстро стала заполнять камеру, и Колчак с ужасом понял: кровь. Она попадала ему в нос, глаза, рот, заливала с головой — и заключенный стал задыхаться, кричать, пытался плыть, но только глубже уходил на дно, где уже недвижно лежали Каппель и генерал Гривин и что-то ядовито говорил Будберг, беззвучно открывавший и закрывавший губы.

Внезапно рядом с ними опустился, содрогаясь, клубок тел, и Колчак обнаружил, что у этой гидры — го́ловы Мадамин-бека, Юденича и Савинкова. Адмирал сначала никак не мог понять, отчего так и какая тут связь, но вскоре, кажется, догадался, зачем на всех одно тело. Он когда-то присвоил басмачу Мадамин-беку, предавшему красных, чин полковника, облагодетельствовал генерала Юденича, переслав ему миллион рублей золотом, направил своим эмиссаром в Париж — кто бы мог подумать! — пресловутого Бориса Викторовича Савинкова, который покушался на шефа жандармов Плеве и великого князя Сергея Александровича.

И вот теперь они тоже опустились на дно, чтобы захлебнуться в крови и застыть без движения вместе с ним, Колчаком!

Адмирал проснулся, вскочил с койки и, не помня себя, кинулся к двери. Он долго барабанил в холодную металлическую плиту, не ощущая боли в кулаках и мелко лязгая зубами.

Наконец глазок приоткрылся, и голос, приглушенный дверью, спросил с неудовольствием:

— Чего еще?

Колчак растерянно потоптался на месте, покашлял в ладонь, прохрипел первое, что пришло в голову:

— Число? Какое нынче число в календаре?

Дружинник по ту сторону двери молчал, и Колчак снова повторил вопрос.

— Не велено говорить.

— Я число спрашиваю, простофиля! «Не велено»!

Часовой молчал, вероятно, соображая, может ли он ответить на этот незначительный вопрос, не нарушая инструкций.

— Стало быть, пятое февраля. Одна тысяча девятьсот двадцатый год.

Адмирал помедлил несколько секунд и, поняв, что надзиратель еще за дверью, крикнул устало:

— Проси ко мне комиссаров, слышишь?!

— Ладно, — глухо отозвалась дверь. — Позову.

В полночь (Колчак все никак не мог заставить себя заснуть) ржаво заскрипели петли, дверь медленно распахнулась, и в камеру вошли двое. Колчак узнал председателя Чрезвычайной следственной комиссии Самуила Чудновского и коменданта Иркутска Ивана Бурсака.

Адмирал поднялся с койки, щелкнул кнопкой портсигара, закурил.

— У вас есть претензии к администрации тюрьмы? — спросил Чудновский, прикрыв за собой дверь.

— Нет.

— Тогда в чем дело?

— Мне нездоровится.

— Нам передали: вы просили комиссаров, адмирал. Но, полагаю, вам известно — мы не медики.

— Да… да… — ломая спички о коробок, чтобы разжечь потухшую папиросу, пробормотал Колчак. — Да, понимаю…

— Хорошо, пришлем врача. Мы уходим.

Адмирал колебался всего одну секунду.

— Я прошу вас задержаться, гражданин председатель.

Чудновский и Бурсак повернулись к арестованному.

— Слушаем. Имеются просьбы?

— Да.

Колчак помедлил, подождал, когда перестанет дергаться левое веко, сказал:

— Мне известно, гражданин Чудновский, что вы большевик. Я также знаю о вашей принадлежности к ЧК. У меня нет никаких оснований рассчитывать на пощаду. Но я хотел бы сказать, что моя смерть без суда и следствия вызовет возмущение в цивилизованном мире. Это может иметь далеко идущие последствия.

Чекист мрачно посмотрел на заключенного, однако ответил, не повышая голоса, даже, напротив, как показалось Колчаку — с подчеркнутым равнодушием:

— Следствие, как вы знаете, ведется и, если позволят обстоятельства, будет завершено. Что касается суда, то мы также намерены соблюсти закон и устроить гласный процесс. Не стану скрывать, обстановка напряжена, Войцеховский под городом, и ваша отправка в Москву на суд может не состояться. Не по нашей вине, разумеется.

Чудновский в упор взглянул на Колчака.

— Кстати, хотел бы заметить, что мы — я и товарищ Бурсак — только освободились из тюрьмы и что держали нас здесь не один месяц.

— Вот как! — не удержался адмирал.

Чудновский не обратил внимания на реплику.

— Избиения, голод, постоянная угроза расстрела — («мы тебя заставим травку щипать, красная сволочь!») — все это, представьте себе, совершалось без намека на следствие и суд. А ведь ни я, ни Иван Николаевич никого не убивали, не грабили, не разоряли…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: