Впрочем, легче им от этого не было. 27-я дивизия красных догнала возле станции Тайга какие-то белопольские части — 12 тысяч штыков. Треть солдат была уничтожена в скоротечном бою, остальные — сдались.
Наши поезда заглохли, и многие из них стали легкой добычей стремительного наступления красных. Но это была еще не вся беда. Чуть не половина эшелонов везла на восток семьи офицеров и гражданских высокопоставленных лиц. Брошенные на произвол судьбы, они еще до появления противника находили свою смерть от голода, холода и сыпняка. Это нанесло страшный моральный удар офицерству армии. Оно открыто роптало на Колчака, Колчак обвинял в предательстве чехов, чехи — адмирала, не проявившего необходимой предусмотрительности, — и ничего нельзя было понять в этом шуме воплей, упреков и взаимных обид.
Мы шли, ужасаясь картинам гибели и развала на нашем пути.
Видя все это, офицеры полка предложили казакам, пока еще есть возможность, вернуться, кто хочет, домой, в станицы, для спасения своих очагов.
Большинство, сознавая гибель армии, так и поступило. Некоторые же сотни решили идти дальше с надеждой, что счастье не совсем изменило им.
Мы шли в стороне от пехоты, которая представляла собой неописуемый сброд, и кое-как добрели до Красноярска.
Гарнизон города и окрестное население, подготовленное подпольщиками неприятеля, а более того — зверством правителей и контрразведки, встретили нас огнем И ненавистью. И это был конец.
Миновали эту могилу, благодаря упорству, немногие части. Но и дальнейший их путь был ничем не легче описанного.
Мой полк после потерь на фронте и во время бегства уменьшился до одной сотни. Остатки полков сливались и двигались на восток, в Забайкальскую область. Она еще находилась под атаманством Семенова и служила в то время надеждой, кажется, единственной для изнуренных войск.
Путь до Забайкалья был долог, сопряжен с ужасными лишениями и невзгодами.
Меня больше всего мучили не голод и холод, а враждебность населения. Для него армия, в которую я попал, была чужой и ненавистной. И я думал: отчего я очутился в этом воинстве? Почему не сбежал, не бросил полк при первой же возможности? И помыслилось: я только крупица, немощная крупица в этой страшной снежной буре.
Тогда я собрал остатки сотни, велел своей властью разъезжаться по домам, простился со всеми. Я и сам был бы рад помириться с новой властью, да ведь не простит она меня. Так я считал.
За мной на восток последовали четыре офицера. Это были два прапорщика Л. и А., хорунжий Д. и подъесаул Ш. Последний был мне крайне неприятен. Это он называл меня «розовым» и «либералом». Но я не искал себе попутчиков. Так распорядилась судьба.
Потом Ш. не раз меня упрекал, будто сделана большая ошибка, не следовало отпускать казаков. Они — вооруженные люди, лишь с ними и считаются в такую пору.
Не надеясь уже на силы ослабевших наших лошадей, мы восточнее Красноярска попытались сесть в поезд. Нам очень повезло: погрузились в пустую теплушку чешского эшелона и поехали в сторону Иркутска.
Еды у нас не было почти никакой, и мы, вместо завтрака, обеда и ужина, говорили о чем только можно.
Больше всех ругался и нервничал Ш. Он поносил большевиков, Россию, Колчака, японцев, англичан, словом — всех. Когда хорунжий Д. попытался по какому-то поводу пошутить, Ш. зло оборвал его:
— Перестаньте паясничать! Живем, как свеча на ветру. Не до потехи!
Ш. часто мечтал, вздыхая:
— Пожрать бы! У меня теперь в брюхе, кажется, и долото сгниет!
А наш состав тем временем продвигался на восток, шел медленно, но все-таки шел; в нем ехали чехи.
В городе Нижнеудинске случилось неожиданное: мы нагнали поезд Колчака с его штабом. Адмирал, как вскоре удалось узнать, втянулся в долгие переговоры с чешским гарнизоном Нижнеудинска — иноземцы вели двойную игру, не желая ссориться с адмиралом, но и не рискуя сердить большевиков.
Солдаты в городе уже ходили с красными бантами на груди, что означало их переход на сторону ожидаемых советских войск.
Наш эшелон довольно долго торчал в Нижнеудинске, и я много раз бросал взгляд на поезд Верховного правителя. Когда-то я встречался с этим человеком. Сколько же лет минуло с той поры? Целая вечность — половина года. Я был в ту пору, в июле девятнадцатого, в крайнем отчаянье: меня не только беззаконно забрали в армию, но еще и определили в контрразведку к Сипайло, человеку совершенно гнусному во всех отношениях. Тогда, под Челябинском, в деревне Баландино, я отыскал адмирала и просил его перевести меня в строевую часть или отпустить. Колчак произвел впечатление человека, задавленного событиями, мрачного и растерянного.
И вот теперь судьба снова столкнула нас.
Я проходил мимо поезда правителя и вдруг услышал, как из одного вагона доносится музыка и пьяно поют цыганскую песню. Не знаю, был ли это вагон самого Колчака или в нем находилась свита, но ведь адмирал не мог не слышать этих возмутительных голосов.
И я снова подумал: кто он? Нет, не мне — кто он? — ибо я чужой его целям и планам, я угодил в эту кашу случайно и теперь лишь спасаю себе жизнь. Но кто он для людей, которые верили ему? Многие тысячи загубленных жизней, ужасная дорога плача и позора, что осталась за моей спиной, будущее без просвета для обмороженных, голодных, разутых и раздетых, ни во что не верящих войск, — неужели о них забыл этот человек, ввергнувший страну в пучину неслыханных мучений и жертв?
В ту пору попалась мне на раскурку газета «Сегодня» за понедельник 4 августа нынешнего, девятнадцатого года. Возле заголовка было сказано, что это «безпартийная общественно-политическая и литературная иллюстрированная газета. Выходит в Томске по понедельниками дням послепраздничным». Так вот — в передовице этой странной газетки цитировался приказ «Верховного правителя адмирала Колчака»:
«В среде тех граждан, которые никогда ни о чем не думали, кроме наживы за счет государственного бедствия, и утратили всякое представление о долге, совести и чести, создалась трусливая паника. Усиленно распространяются слухи о готовящихся выступлениях большевиков в разных городах. Только трусы, негодяи и изменники могут говорить о какой-то катастрофе, только в нравственно разложившемся обществе могут возникать такие явления трусости и низости».
Стыдно и горько было читать эти слова особенно теперь, в пору всеобщего панического бегства.
Я просмотрел другие статьи газетки, надеясь, что в ней найдется хоть один материал, в котором трезво описано положение и делается хоть какая-нибудь попытка отыскать выход из западни. Но на четырех страницах были помещены анекдоты, первополосная сенсация «Арест людоеда в Японии» и глубокомысленное исследование безвестного автора, подписавшегося «Лингвист» — «Как нужно писать: «Большевистский» или «Большевицкий».
Я опять взглянул на поезд Колчака и, может быть, впервые захотелось облегчить душу каким-нибудь длинным ругательством и швырять камни в окна этого несчастного по-своему поезда.
Через три дня наш эшелон ушел из Нижнеудинска, оставив на станции верховного правителя и его штаб, у которых нет уже ни войска, ни силы, ни веры в завтрашний день.
По всей линии было сравнительно спокойно вплоть до станции Черемхово. Здесь гарнизон восстал против власти Колчака. Это случилось в три часа утра двадцать первого декабря. Все офицеры, не присоединившиеся к восставшим, и все представители старой власти угодили в тюрьму.
Насколько я понял, руководили этой акцией эсеры и меньшевики. Однако рабочие сочли переворот половинчатым, назвали его «недоворотом» и за один час заняли телеграф, милицию, подходы к вокзалу. Таким образом, случилось нечто, похожее на двоевластие.
На станции рабочие установили суровый контроль, проверялись все поезда, офицеров и буржуа вылавливали и отправляли в тюрьму.
И вот в те же сутки, двадцать первого, не зная этого, мы прибыли в Черемхово.
Тотчас в открытые двери теплушки ворвались вооруженные рабочие и солдаты, навели винтовки на наши черепа и потребовали сдать оружие. Что мы, пять человек, могли сделать против них? Я и подъесаул Ш. помедлили со сдачей оружия и получили основательные удары прикладами, после чего наша участь была решена. Разоруженных, нас тотчас переправили в черемховский застенок.