Врангель постоянно шпынял меня. Ему не нравилось, что Унгерн оборван и грязен, но я воевал, а не вальсировал на придворном балу. У войны свои законы, поляк.

Врангель полагал еще, что Унгерн не обуздан от природы, вспыльчив, безобразно расточителен, неуравновешен, пьет, буен во хмелю и прочее в таком роде. Видишь, ничего не скрываю от истории. Мои предки, как тебе ясно, не были холуями ни у королей, ни у бога. Они сражались, а на войне — как на войне. Впрочем, барон признавал мой острый ум. И то — слава богу.

Унгерн выскреб из трубки остатки сгоревшего табака, набил ее новой щепотью, чиркнул спичкой.

— За бои в Восточной Пруссии произведен в войсковые старшины. Однако мерзавцы из полевого суда отважились судить боевого офицера всего лишь за то, что он набил морду комендантскому адъютанту Тарнополя. Плевал я на их приговор. Четыре раны, Георгий и Георгиевское оружие — вот что суть важно, а не бумажка суда. И я продолжал воевать.

— Еще раз простите, генерал. Вы утверждали: считаете желтую расу божественной. Но воевали против японцев и устроили здесь, в Урге, китайскую… э… резню. Теперь узнаю́: вы, немец, проявили высокую храбрость в боях с германской армией. У будущих моих читателей может возникнуть… э… недоразумение. Не так ли?

— У тебя славянские мозги, пан. Ты не писарь, а писатель и профессор и сам бы мог разобраться во всем. Хорошо, растолкую то, чего не понять поляку. Я избран богом для великих дел, и всевышний навещает меня в моих снах и раздумьях. Он направляет мне руку и сердце, и я никому не должен давать отчета в делах. Когда немцы отступают от бога — бью немцев. Когда грешат японцы и китайцы — бью их. Теперь — очередь русских.

— Минуту, генерал. О каком боге речь?

— Неважно. Бог один. Сегодня он белый, завтра желтый, не в том суть. Понимаешь меня?

— О так! Вполне. Хотелось бы достойно описать ваши раны, генерал. Этот сабельный след на голове — память германской войны?

— Кой дьявол! В Амурском казачьем полку заехал в морду одному офицеришке. Мальчишка оказался не дурак и схватился за шашку. Его царапина корежит меня больше, чем все японские и немецкие рубцы. Зверски трещит голова, и временами, как бы тебе сказать… черти лезут ко мне и показывают языки, и Гришка Распутин с Вырубовой плачут у меня на груди. И самодержец требует мстить за его смерть. Понимаешь, Антоновский?

— Да, барон. Вы — великая и трагическая фигура века. Я преклоняюсь перед силой вашего духа. Но хотел бы задать еще вопрос. Позволите?

— Говори.

— После войны вы очутились на Востоке. Я слышал об этом от Колчака и Будберга. Покойный адмирал отзывался о вас весьма… э… своеобразно. Как вы угодили в Харбин?

— И меня, и мальчишку, что полоснул шашкой, выгнали из полка. Я отправился в Харбин из Владивостока верхом, с ружьем и собакой. Целый год, продираясь через дебри, кормил себя охотой, выменивая у мужичья дичь на хлеб. Но это лишь эпизод. Тебя, вижу, интересует мое недалекое прошлое.

В конце семнадцатого года я появился в Забайкалье снова. Семенов собирал здесь казаков для борьбы с большевиками и всякими либералами. Я стал его помощником, дабы восстановить монархию или лишиться живота своего во имя бога и царя.

— Еще вопрос, Роман Федорович. Царь и почти вся его фамилия казнены. Кого же предполагаете вы возвести на трон… э… в случае победы?

Вместо ответа Унгерн постучал в стену, крикнул Еремееву:

— Флаг! Быстро!

Через несколько минут адъютант внес в комнату свернутое и зачехленное знамя дивизии.

— Разверни!

По звукам, доносившимся из кабинета, Россохатский понял, что Еремеев выполнил приказание.

Андрей знал: на большом бархатном полотнище изображены двуглавый орел, скипетр и держава. Посреди, на синем фоне, желтели буква «М» и цифра «2».

— Вполне резонно… вполне… — забормотал Антоновский, силясь догадаться, что могут значить эти буквы и цифра.

— Верно понял, — сказал Унгерн, не заметив или не обратив внимания на замешательство профессора-осведомителя. — Михаил 2-й. Брат покойного самодержца.

— Почему «2-й?» — потер невысокий лоб Антоновский. — Ах, да, конечно. Первый Михаил — Михаил Федорович, основатель династии Романовых. Очень, очень резонно, барон.

— Унеси знамя, Еремеев. Дай чаю.

Когда адъютант ушел, барон проворчал:

— Теперь спрошу тебя. Писать красиво умеешь? Небось, умеешь. Подготовишь приказ русским отрядам, ставшим под мой флаг. Выпей водки, и я скажу тебе, что писать.

Россохатский прислушался, но в комнате за циновкой только дребезжали кувшины.

— Сотник! — внезапно крикнул Унгерн. — Автомобиль!

Андрей вышел во двор и направился к сараю, приспособленному под гараж. «Фиат» генерала время от времени прогревали на холостом ходу — барон никогда не предупреждал о своих поездках, однако не любил ждать машину.

Россохатский вернулся и доложил: авто готово.

— Подождут. Выпьем еще, поляк.

Россохатский бросил взгляд на собеседников и непроизвольно покачал головой. Худой и длинный Антоновский, распарившись, скинул с себя лисью шубу и треух — и стал еще, кажется, нелепее и худосочнее. Одежда его, сшитая из китайской дабы[25], напоминала бутафорию шута: широкие синие штаны кое-как прикрывала белая рубаха. Она топорщилась и опадала, словно под ней зияла пустота. Вероятно, поляк, стараясь освободиться от военной формы, надел первое, что попалось под руку, или, может быть, он надеялся этой одеждой расположить к себе людей, в страну которых попал.

Так же нелепо был одет и Унгерн. На синем монгольском халате, не знавшем стирки, лоснились желтые генеральские погоны, галифе барон заправлял в жесткие потрескавшиеся гутулы с загнутыми носами. Хозяин едва доставал гостю до плеча, и казалось, будто это два клоуна на цирковой арене собираются потешать публику.

Поднос на низком грубом столе был уставлен сосудами с водкой и чаем.

Унгерн разлил в цуцугэ — деревянные чашки, отделанные серебром, — остатки саке, кивнул поляку.

— Пей!

Они чокнулись, и вскоре речь Унгерна стала малосвязной и рубленой, как обычно.

— Никому не верю! — выкрикивал барон, размахивая руками. — Всюду предатели! Имена фальшивы! Слова врут, глаза врут!

«Фиат» вернулся в Ургу на следующее утро. Оказалось, что Унгерн и Антоновский были у генерала Резухина, единственного из крупных командиров, в котором еще не сомневался генерал. Резухин и его адъютант Веселовский тоже приехали в столицу.

Резухин, маленький, с бешеными, глубоко посаженными глазами, натягивал низко на уши зеленую фуражку и, казалось, не говорил, а брызгался словами.

Молодой, высокий, с рыжими кудрями капитан Веселовский был так же странен и отвратителен, как и его генерал. Белое, точно маска коверного, лицо, пухлые губы и холодный, почти неподвижный взгляд тотчас бросались в глаза. Он был молчалив, исполнителен и вполне устраивал Резухина.

Велев принести китайского ханшина, Унгерн разлил спиртное в чашки.

Антоновский взмолился:

— Пан генерал-лейтенант, знов?! Для че́го?

— Пей!

Послышалось дребезжание кувшинов, затем генералы и поляк стали обсуждать содержание будущего приказа. Вскоре Резухин и Антоновский ушли.

Россохатского вызвал к себе Унгерн.

— Дай пану чернила, бумагу. Ступай.

Три дня, то вскакивая и вышагивая по комнатке, то замирая, будто собака на стойке, Антоновский сочинял приказ № 15. На четвертый день он, нервно помолившись, унес его Унгерну.

— Вот теперь вижу — писатель, — одобрил барон, прочитав бумагу. — Отдай Россохатскому, пусть перебелит.

Он усмехнулся, проворчал с внезапной откровенностью:

— Твое счастье, поляк: понял меня. Теперь уезжай. Книгу пиши. С богом…

Антоновский вышел к Андрею, отдал черновик приказа и, оглянувшись, шепнул:

— Помогите выбраться, молодой человек. Не знаю, как ноги унесу.

Когда поляк исчез за дверью, Андрей стал переписывать бумагу.

вернуться

25

Даба́ — дешевая бумажная ткань, преимущественно синего цвета.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: