В приказе № 15 «Русским отрядам на территории советской Сибири» было сказано:
«Борьба ведется во имя уничтожения революции и возвращения России императора Всероссийского Михаила Александровича…
Россию надо строить заново, по частям. Но в народе мы видим разочарование, недоверие к людям. Ему нужны имена, имена всем известные, дорогие и чтимые. Такое имя лишь одно: законный хозяин земли русской, император Всероссийский Михаил Александрович, видевший шатание народное и словами своего высочайшего манифеста мудро воздержавшийся от осуществления своих державных прав до времени опамятования и выздоровления народа русского…»
Андрей зло усмехнулся. «Разочарованный народ» наголову разбил Колчака, Деникина, Юденича, войска чужеземцев, добивает Семенова и самого Унгерна. Где он, четыре года назад «мудро воздержавшийся» от престола брат царя Михаил? Тоже, небось, приказал долго жить?
Сотник пробежал взглядом план похода, изложенный в приказе, и снова иронически скривил губы. Директива сообщала:
«Выступление против красных в Сибири начато по следующим направлениям: а) западнее станции Маньчжурия, б) на Мензенском направлении вдоль Яблонового хребта, в) вдоль реки Селенги, г) на Иркутск, д) вниз по реке Енисею из Урянхайского края, е) вниз по реке Иртышу.
Конечным пунктом операций явятся большие города, расположенные на магистрали Сибирской железной дороги».
С одинаковым основанием Унгерн мог перечислить еще десять или двадцать «направлений» — разрозненные и разлагавшиеся белые отряды неспособны были нанести красным поражение и захватить «большие города» на железной дороге. Самое большое, на что мог рассчитывать барон, — временный прорыв на советскую территорию, и то, если его не словами, а оружием поддержат японцы. В противном случае, дивизию сомнут и растопчут в первых же серьезных боях. Как-то Россохатскому попала в руки иркутская газета «Сибирская правда». Из нее следовало, что еще полтора года назад Красная Армия насчитывала три с половиной миллиона человек. Три с половиной миллиона!
Он снова стал переписывать приказ. В нем были проклятия в адрес революции, мутные сентенции — «Война питается войной», объявление Монголии «естественным исходным пунктом для начавшегося выступления против Красной Армии и советской Сибири». Унгерн грозил «карать со всей строгостью законов военного времени» своих солдат, если они позволят себе «преступный нейтралитет, каковой является государственной изменой», и будут «позорно и безумно воевать лишь за освобождение собственных станиц, сел и деревень, не заботясь об освобождении больших районов и областей».
В бешеный лай и хрипение превратились слова приказа, когда речь зашла о «преступных разрушителях и осквернителях России», о «совершенном упадке нравов в России и полном душевном и телесном разврате». Унгерн требовал карать красных одной лишь мерой — «смертной казнью разных степеней». «Комиссаров, коммунистов и евреев, — подчеркнул барон строки приказа, — уничтожать вместе с семьями. Все имущество их конфисковать».
Россохатскому стало до такой степени противно от чтения косо лежащих строк, полных злобы и яда, что захотелось выть в голос, бежать, зарыться в землю и ни о чем и ни о ком не думать. Честный бой — это честный бой, но уничтожение женщин, детей и невооруженных стариков, пытки и грабежи, которые узаконивал этот бесчеловечный приказ, — не война.
И, может быть, впервые за все время службы в Азиатской дивизии Андрей с такой отчаянной остротой почувствовал свою обреченность и — вслед за ней — ненависть ко всему и ко всем, что его окружало. И к этому безумному барону, и к Сипайло, и к Резухину, и к холоду чужой земли и чужих недобрых глаз.
Бежать!.. Куда? К кому? Как жить? И лез в голову единственный выход: напороться на пулю или шашку красных и покончить разом с этой свинской жизнью. По ночам он молился и просил бога: «Вразуми меня, господи!».
Но господь не хотел вразумлять его, и Россохатский совсем почернел от бессонных ночей, страха и негодования. Он все чаще и чаще пил монгольскую водку из кислого молока, противную и теплую, точно помои.
В редкие часы относительной свободы уходил в город и бесцельно бродил по его улицам, еще хранящим следы боев и пожаров. Однажды он вдруг ощутил, что его неодолимо тянет к зданию русского консульства, к этому крошечному кусочку земли, где еще, может быть, сохранились хоть какие-нибудь приметы его далекой и безвозвратно утерянной родины.
Консульство располагалось между монгольскими и китайскими кварталами, среди голой степи, обгоревшей и пропыленной. Теперь двухэтажный дом, флигели, казармы конвоя, службы, сараи были пусты и беззвучны, и лишь ветер иногда шелестел в черном прахе отпылавшей травы.
Потом Россохатский бродил возле дворца, в котором его когда-то принимал богдо-хан, и думал о том, что этот немолодой и привыкший к власти человек — «перевоплощение Будды» — ныне всего лишь пешка в дикой игре барона.
Чуть светлее стало на душе сотника в кумирне Майдари. Вероятно, самый красивый храм Урги — кумирня хранила под своим железным куполом тайны и сказки Азии, отзвуки древних обрядов и молитв. Впрочем, храм теперь тоже был пуст и беззвучен.
Бродя по городу и мучаясь от нелепости своего положения, Россохатский снова и снова со злобой вспоминал Унгерна, Сипайло, Резухина и корил себя за то, что оказался тряпкой и до сих пор не бежал от них.
Одно, кажется, он теперь решил твердо. Как только явится первая возможность, он уйдет в сотню, отвяжется наконец от злобы и сумасбродства барона.
Такой случай подошел довольно скоро.
При штабе дивизии, под началом Хашки Яко, служили около семидесяти японцев. После того, как Унгерн застрелил у себя в комнате капитана Дзудзуки, японцы стали шептаться по углам, и косые взгляды наемников красноречиво свидетельствовали об их чувствах.
Никто до сих пор не мог понять толком, что делают иноземцы в Азиатской дивизии. Назывались они «комендантская рота», но охраной и порядком не занимались, томились от безделья и глотали саке. В полках полагали, что самураи выполняют обязанности инструкторов, офицеры поумнее считали, что это символические войска, подчеркивающие союз Унгерна с Японией, а были и такие, кто утверждал: «рота» занята выполнением специальных заданий, разведкой и диверсиями.
Островные солдаты грабили и насиловали ничуть не хуже казаков, но в бой не рвались. Барон называл своих союзников «япошами» и «япошками», однако исправно платил им деньги и, при случае, не прочь был заявить о значении священного союза со Страной Восходящего Солнца. И те, и другие отлично понимали бутафорию слов.
Сипайло доложил Унгерну о волнениях в «комендантской роте», вызванных смертью Дзудзуки. Генерал, без долгих размышлений, приказал выпороть первых попавшихся под руку союзников. Затем крикнул Россохатского и велел ему вступить в командование «ротой».
Это был не лучший вариант для Андрея. Он ни слова не понимал по-японски, совершенно не представлял себе, что будет делать на новой службе. Сотник с грехом пополам различал лица капитанов Багабаяси и Цзюбо, поручиков Китагова и Танцзима, но не более того.
Наглая, обленившаяся «рота» вызывала у Андрея глубокое отвращение, и все-таки он собрался уйти туда без колебаний. Это было, кажется, лучше, чем ежедневный риск унижений и соседство с Унгерном.
Внезапно сотника вызвал к себе Сипайло.
Собираясь к начальнику «Бюро политического розыска», Андрей мучительно морщил брови и тер виски жесткими, давно загрубевшими пальцами.
«Неужели донесли?.. Кто? Еремеев?.. — думал он, шагая по битому стеклу, усеявшему улицу. — Тогда всё… Не вырваться…»
И он отчетливо представил себе тот, недавний случай, за который мог теперь заплатить жизнью.
Дом с надворными постройками, где Россохатский занимал комнату, находился неподалеку от штаба, и Андрей, в случае нужды, мог быстро оказаться на службе. Это, в свою очередь, позволяло ему отлучаться на короткое время из штаба и наведывать коня.