Балтиец, ухмыляясь, покачал головой.
— Это ты лишку хватил, браток! Весь свет нам нынче — своя земля. Я лично, кроме как на мировую революцию, несогласный.
Он помолчал.
— Лучше дело скажи: морозищи у вас, слух был, — воробьи на лету дохнут!
Кузьма весело сощурился:
И оба бойца расхохотались.
— Однако я видел: ты последние ночки, открыв глаза, лежал, — вернулся к прежней теме балтиец. — Не спится?
— Не спится, — признался Кузьма. — Последняя верста — она всегда самая длинная.
— Ну, тебе до последней версты еще целая жисть, браток. К Челябе штыками пробиваться надо…
В разных углах вагона пиликали гармошки, и фронтовая братия пела то жалостливые, горькие от тоски, то бесшабашные, распашные куплеты.
Плавали в толчее и духоте скоропешки и круговые, хороводные песни. И даже те, кто не знал слов, подпевали мотиву:
Сюда же ввинтился заработать кусок хлеба беспризорник, либо беспризорница, бог уж там разберет чумазую физиономию и пиджак до самых ступней! В руках безотцовщины плясали, летали, сшибались друг с дружкой деревянные, может самодельные, ложки, и стукался головой о кровельные доски лихой, забубенный мотив:
Ложки на одно мгновение прекратили полет и застучали медленнее, вальяжнее.
Поезд внезапно дернулся и остановился. Снаружи долетали громкие слова, какой-то шум, может, опять пожаловала ЧК.
Беспризорник с заботой глянул в окно, торопливо допел очередную песенку «Моя милка семь пудов, не боится верблюдов», собрал подаяния и заспешил к выходу.
В вагоне стало тихо, люди прислушивались к наружным звукам. Однако поезд снова затормошился и пошел.
…Подросток на третьей полке проспал сутки, а в начале вторых спустился к Кузьме, отдал бушлат, притулился к окну и замер. Он смотрел, щурясь, будто от сильного света, на матросов и солдат и, казалось, никого не видел.
Важенин придвинулся к новичку, достал из мешка сухари, твердую, как дощечка, тараньку, поделил все пополам, сказал:
— Помозоль зубы. Небось, давно не ел.
— Давно, — отозвался мальчишка. — Однако не в том беда.
— Хм… А в чем же?
Юнец не ответил.
— Тебя как зовут?
— Лоза. Саня.
— Александр, следовательно. Ну а годов тебе сколько? Не секрет?
— Семнадцать.
Важенин весело подмигнул собеседнику.
— Для своих семнадцати лет ты неплохо сохранился, парень.
— Семнадцать, — упрямо повторил юнец. — И не приставай, как лишай.
— Ну, семнадцать — так семнадцать, — поспешил согласиться Кузьма. — Едешь куда?
— На восток.
— Вижу. А все же?
— К своим.
— А свои кто?
Мальчишка поднял на Важенина синие недобрые глаза, хотел что-то сказать, но сдержался.
— Разговорчив ты, парень, как рыба, — вздохнул Кузьма. — Ну а хлеб-то хоть есть умеешь?
Мальчик отломил от рыбешки малый кусочек, взял сухарь, отгрыз от него чуток и стал медленно, словно не думая о еде, жевать. Изредка бросал взгляд в окно, и его плотно сжатые губы шевелились, будто творили молитву. Притом он чуть косился на Кузьму, стараясь сесть так, чтобы порванная рубаха не видна была моряку.
Заметив это, Важенин сказал совершенно дружески:
— Ладно, города, случается, чинят, а не только рубашки.
И, покопавшись в вещевом мешке, протянул подростку французскую булавку.
— Прихвати пока. Нитками разживешься — зашьешь.
За грязными, в подтеках, стеклами пульмана медленно плыли по дуге серые, запыленные осины, березовые рощицы, тоже покрытые мрачным налетом истертой земли, редкие, точно обглоданные, сосны. На полустанках и станциях то и дело попадались разбитые или сгоревшие дома — следы только что отгремевшей здесь жестокой гражданской войны.
Где-то на востоке, может, близ Уфы, а может, уже в Аше, 5-я армия Тухачевского теснила дивизии Колчака, пробиваясь к Челябинску, этим желанным воротам в Сибирь. И все, кто теперь двигался к району боев, так или иначе попадали в круговерть грозной войны, в пламя огненной уральской метели. И Кузьме, разумеется, было не безразлично, зачем и куда едет этот странный и вызывающий уважение своим мужеством и сдержанностью подросток.
— А ты, чай, кадет, — что-то решив про себя, внезапно сказал Важенин. — Я сразу догадался. К белым утекаешь небось?
Мальчишка пристально посмотрел на Кузьму, но отозвался, против ожидания, спокойно:
— Не кадет. А ты кто?
— Я? Моряк. Балтиец.
— Белый?
— Господь с тобой! Белых балтийцев по пальцам счесть можно. Анархисты, те, верно, встречаются. А белых — единицы.
— Вот я и спрашиваю: может, ты — белая единица?
Кузьма рассмеялся.
— Мы с тобой теперь на красной земле. Будь я белый, разве признался бы первому встречному?
— Стало быть, белый?
— Почему же?
— Сам говоришь: красная земля. Коли красный — то и скрывать нечего.
Кузьма покопался твердыми, как сучки, пальцами в затылке, весело прищурился.
— Это ты, пожалуй, верно заметил. Туман ни к чему. Про коммунистов слыхал?
— Слыхал.
— Так вот, я — коммунист, Александр. Большевик то есть.
Мальчишка воззрился на матроса бычком, погрыз рыбешку, полюбопытствовал:
— Домой едешь?
— Как сказать? И да, и нет.
Лоза чуть приметно улыбнулся.
— Не веришь, что ли? — удивился Кузьма.
— Чего темнить? Как это: «И да, и нет»?