— Не темню. «Да» — потому, что и в самом деле в свои края добираюсь, в Челябу. А «нет» оттого, что Челяба, как тебе, может, известно, у белых еще, — Важенин вздохнул. — Коммунисту негоже ждать, когда ему родной город от врага дядя очистит.

— И что же?

— А то, что в армию спешу, парень. В 5-ю красную армию.

Последние слова матроса явно заинтересовали подростка. Он сосредоточенно посмотрел на Кузьму, даже подвинулся ближе, но тут же снова замер, будто молча укорил себя в неосторожности.

Матрос заметил это движение, попенял:

— Тебя не разгадать. Все спрашиваешь да глазами тычешь, а о себе ни слова.

— Каков есть… — покосился на него мальчишка и отодвинулся.

— Нет, брат, меня не проведешь: ты все же кадет и к Колчаку тянешь. А может, даже и связной какой-нибудь, из Москвы, там тоже недобитая контра есть. Или с юга, от Деникина. А то еще хуже: шпион.

— Я не шпион.

— Это каждый так скажет. Шпик, он разве признается.

— Заболтал ты меня совсем, — насупился мальчишка. — Не в чем мне признаваться.

— Не в чем, выходит… А документ у тебя какой-нибудь есть? Мандат или справка?

— Мандат?.. — помедлил юнец. Он на мгновение задумался, но тут же тряхнул русыми прямыми волосами. — И так проживу.

— Нету, я так и думал. А что у тебя есть? Или кто? Отец? Мать?

— Один я… — подросток совсем потемнел лицом. — Никого…

Лоза низко наклонил голову, но все же Важенин заметил, что на лице у него выступили красные пятна. Подросток волновался, или сердился, или гневался на тех, кто погубил его родных, а может, и на него, Важенина, что пристает с вопросами.

Наконец укорил:

— Завалил ты меня словами. Молчать не умеешь.

И глаза его заблестели, кажется, от слез.

Важенин придвинулся к подростку и, повинуясь безотчетному чувству, погладил его по мягким и ярким, будто нити кукурузного початка, волосам.

Это движение вызвало у Лозы совершенно неожиданную реакцию (Кузьме даже показалось, что малый вот-вот заплачет снова), и он выпалил злым, скрипучим голосом:

— Я тебе что — девчонка, что ли, оглаживать меня?

— Ну, не сердись, — смутился Важенин, — совсем не думал обидеть. Не злись.

Подросток внезапно подсел к матросу, спросил, напряженно глядя ему в глаза:

— А ты, и верно, красный? Правда — балтиец?

— Да. Не в правиле у меня людей обманывать.

— А чем докажешь?

— Документ есть.

— Документ — бумажка. Всякую написать можно.

— Там печать.

— Их тоже делают. Из картошки, мне говорили.

— У меня настоящая.

Подросток недоверчиво покрутил головой.

— Не все то правда, что в сказках говорится.

Он повздыхал немного, точно решал в уме мудреную задачу, и вдруг предложил:

— Ты о себе без бумажек скажи. Тогда и видно: какой человек.

— Экой крутой, — все зараз!

— Ну, коли язык болен, — молчи.

Кузьма ухмыльнулся.

— От тебя не отнекаешься. Добро, все одно иных дел нет. Можно и поболтать. Однако — условие.

— Какое?

— Тараньку грызи и сухари тоже. А то худющий вон какой. Прямо — девчонка.

— Ага, буду грызть, — торопливо отозвался юнец. — Не сомневайся ничуть: я всю съем. Ты начинай.

— Изволь. От лишнего слова язык не переломится. Да и то говорят: в игре да в попутье людей узнают. Слушай, коли так.

* * *

Кузьма Важенин впервые ступил на палубу броненосца «Андрей Первозванный» в начале шестнадцатого года. Вспыльчивый и крутой, когда его обижали, он уже через неделю угодил на гауптвахту. Молоденький мичман из дворянчиков, весь чистенький и гладкий, как морской камешек, страшно разгневался на матроса за то, что тот, по мнению офицера, лениво приветствовал его.

Кузьма и в самом деле был человек с кваском и не очень тянулся перед начальством. Но офицеры неопытней, позорче делали вид, что не замечают ничего в поведении нижних чинов: воздух уже густел перед грозой и отдаленные раскаты грядущей революции достигали флота.

Мичман же был мальчишка, натасканный по линейке уставов и наставлений, и ему казалось, что мир как стоял на трех китах, так и будет стоять довеку. Офицерик заставил Важенина походить перед собой, печатая шаг и вскидывая ладонь к бескозырке.

Кузьма прошел раз, прошел два, прошел три, а на четвертый принялся задирать ноги с таким подчеркнутым усердием, что мичман, заливаясь краской, стал сучить штиблетами и хрипло ругаться.

— Назад! — кричал офицерик. — Шагай, как положено, хам!

Важенин добрался до мичмана, круто повернулся к нему и, став колом, тихо, но внятно сказал:

— Ты вот что, вашбродь… ты не шибко на меня кричи… гнида…

И, опалив офицеришку взглядом, ушел в кубрик. Через полчаса он уже обретался на гауптвахте. Остыв, рассказывал сидящему рядом пожилому дядьке об известных ему станицах области войска Оренбургского, о горе Таганай, о забастовках пятого года и прочих событиях и местах, связанных с его, Важенина, детством.

Кузьма был уроженец Челябинска, но почти вся его взрослая революционная жизнь прошла на Балтике.

Темноволосый, некрупного роста, с узковатым разрезом глаз, он походил на башкира, и когда его спрашивали о том, усмехаясь, отвечал, что, точно, башкир — и потому нехристь.

Призванный на флот в конце четырнадцатого года, Важенин поначалу угодил в береговую оборону. Кронштадт был занятное местечко, смахивал маленько на Питер, и Кузьма, получив первую увольнительную, отправился на его булыжные мостовые. Задрав голову, он глазел на огромную глыбу Морского собора; топтался на Якорной площади, пытаясь окинуть взглядом памятник адмиралу Макарову, позеленевший от влажного воздуха залива; с истинным восхищением мастерового щупал железные кружева решетки кронштадтского сада.

Потом все это потеряло прелесть новизны, отдалилось куда-то, и Кузьма стал приглядываться и прислушиваться к тому, чем жили люди в шинелях рядом с ним.

Большинство ругало войну, и Важенин тоже клял ее потому, что не знал, зачем она нужна России и для чего миллион людей или даже больше проливает кровь.

Однажды, когда он ворчал об этом, разглядывая с сослуживцами какие-то памятные пушки в саду, туда же приковылял на деревяшке краснорожий матрос с пустым рукавом. К бушлату его были прицеплены медали.

Флотский кинул себе под ноги бескозырку, чтоб в нее клали деньги, и запел фальшивым, водочным голосом жалобные солдатские, а также лихие корабельные песни.

Мороз и ветер от реки,
А он в изношенной шинели,
На деревяшке, без руки,
Стоит голодный на панели.

Редкие прохожие бежали мимо, не поворачивая головы, и это раздражало инвалида, как личное оскорбление.

Пенятся волны,
Гроза, как граната,
Шумят берега,
Все сильнее прибой.
А в море открытом
Идет канонада,
Два флота вступили
В решительный бой.

Но по-прежнему никто не останавливался возле певца, он озлобился, замолк, поднял бескозырку. И тут услышал, как зеленый солдатик с усердием корит войну.

— Салага! — заорал инвалид, подскакивая к Кузьме и тыкая его костылем в грудь. — Продажная твоя душа! Щенок еще!

— Что? — удивился Важенин, пятясь от матроса. — О чем толкуешь, братец?

— Я те покажу «братец!» — внезапно захныкал увечный. — Акула тебе родня, поганец!

На лице Кузьмы вдруг вздулись желваки, узкие глаза сузились еще больше, и он в тот же миг резко откинул кулак для удара.

Руку его перехватил ротный фельдфебель Таврин. Покачав головой, командир сказал Кузьме:

— Видишь, порченый он. Не надо бить.

Кузьма, чтоб освободиться от ярости, сдавившей сердце, кинул инвалиду:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: