Катя принесла на подносике чай, поставила его рядом с доской и молча ушла.
Цибульский положил в стакан кусочек сахара, покрутил ложечкой, но пить не стал, чтоб не отвлекаться.
Они сыграли три партии, и старичок выиграл все.
Совершенно счастливый, говорил, отхлебывая холодный чай:
— Отдохнем, голубчик. Все — в меру… Да вы не горюйте, право! Неприятно, разумеется, но что ж делать?
— Я не горюю, — сказал Абатурин. — Я даже люблю проигрывать.
— Как же это? — удивился Цибульский и шутливо погрозил Павлу сухим коротким пальцем: — Бонн мин о мовэ́ же[9]…
— У сильного всегда есть чему поучиться, — пояснил Павел. — И от этого для меня проигрыш полезен.
— Оч-чень оригинально, — растерянно отозвался Цибульский. — И не лишено остроумия.
Ему, вероятно, показалось, что такое объяснение солдата может умалить значение его победы, и он заметил, с шутливой торжественностью поглядывая на молодую мать:
— Я предпочитаю выигрывать. Даже не получая пользы…
Ребенок спал в сторонке, у самого окна, и женщина изредка оборачивалась к нему, чтобы поправить фланелевое одеяльце, которое малыш то и дело стягивал с себя. Он чмокал во сне губами, иногда вскрикивал, и мать счастливо улыбалась мужчинам, будто хотела сказать: «Это же мой сын. Сразу видно: очень красивый и умный мальчишка!».
Увидев, что мужчины отложили шахматы, она покровительственно посмотрела на Абатурина, спросила ласково:
— А у вас есть?
— Сын?
— Ну да. Или дочь.
— Нет. Я холост.
— Тьфу, какое порожнее слово! — засмеялась женщина. — Женитесь непременно. Вам ведь нетрудно это.
— Кому — «вам»?
— Мужчинам вообще, а вам — тем паче.
— Не скажите, — иронически заметил Цибульский. — Это оч-чень рискованное дело. Железные ботинки истопчешь, пока невесту найдешь.
— Ну и пусть топчет на здоровье, — согласилась женщина. — Лишь бы искал, а не сиднем сидел.
— Разумеется… — пробормотал старичок. — Но все-таки… Не ведаю вашего имени.
— Вера Ивановна или Вера, — охотно сообщила спутница. — Меня все так зовут в колхозе: Вера.
— А куда ему, солдатику, торопиться?
Цибульский даже вздрогнул от этого звонкого голоса, внезапно раздавшегося над головой, точно из вентилятора.
Женщина с верхней полки, о которой все забыли, проснулась, вероятно, давно — и теперь лежала на боку, насмешливо поглядывая большими черными, немного выпуклыми глазами на пассажиров внизу.
— Куда ему торопиться, успеет еще в хомуте походить.
Цибульский вздернул бородку, готовясь что-то ответить, но покраснел, как рак в кипятке, и поперхнулся.
Женщина была одета в короткий сатиновый халатик, он распахнулся, и старику показалось, что сделала она это нарочно.
— Слезай, Глаша, — посоветовала Вера Ивановна, добродушно улыбаясь. — Как же не торопиться? Две головни и в поле дымятся, одна и в печи гаснет.
— Ну, дыму и без него хватает, — усмехнулась Глаша, оголяя ровные мелкие зубы. — Жены все одно не перелюбишь. Это известно.
Она спустила ноги с полки, сказала Цибульскому:
— Зажмурьтесь, дедушка.
Легко спрыгнула вниз, села рядом с Павлом, заключила, открыто любуясь его лицом:
— Хоть пой, хоть вой — больше века не проживешь. Лучше петь.
Павел молча полез в карман за папиросами.
— Крепок ты на язык, — прищурила глаза Глаша. — Или не целован еще?
— Ни фуа́, ни люа́[10], — пробормотал Цибульский, морща редкие брови.
— Вы чего там шепчете, дедушка? — удивилась Глаша. — Гневаетесь?
Цибульский раздраженно пожал плечами.
— Они, старички эти, раньше люди, как люди были, — не унималась Глаша. — А теперь у них здоровье слабое, так они ужасно закон соблюдают. И другим велят.
— Зачем вы так? — укорил Абатурин. — Он вам в отцы годится, Лаврентий Степаныч.
— В святые отцы, — проворчала женщина. — А мне — нет.
— Ну, боже мой, зачем же ссориться? — ровно заметила Вера Ивановна. — У каждого своя полоска в жизни — и засевай ее, как способнее.
— Это раньше полоски были, — не согласился Абатурин. — А теперь и сеют и жнут вместе.
— Ладно, это вчерне сказано, можно и похерить, — не стала спорить молодая женщина.
— Тебе вон мальчонка руки спеленал, — повернулась к сестре Глаша. — Много ли счастья?
— Разве ж нет? — удивилась Вера Ивановна. — Главная радость — мальчонка.
— Вот то-то и есть, что главная. А муж?
— И муж — тоже. Для того и живу.
— А любишь ли мужа?
— Мужняя жена — значит, люблю. Как положено.
— «Как положено»! — усмехнулась Глаша. — Скушно!
— Разве ж не любовь? Есть и другая?
— А то нет.
— Скажи.
— Такая, чтоб сердце в огне, голова в дыму. Не поймешь ты.
— В огне? — переспросила Вера Ивановна. — Нет, это ни к чему. Сильно горишь — много сажи. Испачкаться можно и сгореть тоже. Лучше уж у костерка греться, чем на пожаре в уголь испылать. Да и нет ее, любви такой.
Абатурин испытывал странное чувство. Будто случайно оказался возле не предназначенного для мужчин разговора. И все-таки вслушивался в эту удивительную беседу со смутным волнением и любопытством. У него были свои, другие взгляды на то, о чем говорили эти женщины; и все же что-то в их словах привлекало Павла. Может, спокойная крестьянская рассудительность молодой матери и бесшабашная смелость, даже нахальство так не похожей на нее сестры.
Но слова Глаши и обижали его. Так разговаривать женщина может лишь при несмышленом мальчишке, не стыдясь и не обращая на него внимания.
Лаврентий Степанович был совершенно шокирован этой неслыханной беседой. Он демонстративно отвернулся от Глаши, потом попытался по лесенке добраться к своему чемодану на багажной полке.
— Не сорвитесь, ради Христа, — почти серьезно попросила Глаша. — Нам потом и осколков не собрать.
— Анфа́н терри́бль[11], — шипел под нос Цибульский, спускаясь с лесенки.
— Чтой-то вы все не по-русски, дедушка, — удивилась Глаша. — Или не умеете по-нашему?
— Я по-вашему, барышня, никогда не умел, — отозвался с иронией старик.
— Брови у тебя срослые — к счастью, — помолчав, сказала Глаша, заглядывая Павлу в глаза. — И безжелчный ты. Таких девки обожать должны.
Вздохнула:
— А мне все говоруны выпадают и молью побиты.
— Жировые затеи у тебя, — недовольно заметила Вера Ивановна. — Шла бы в поле, говорили тебе.
— В поле? — Глаша пожала плечами. — А что там вырастет мне?
— Уроди бог много, а не посеяно ничего. Разве ж так можно?
— А я ничего и не прошу. Не по мне оно, твое воловье счастье. Платки вяжу, на хлеб и вино хватает. Как тридцать стукнет, и мужики плюнут, повяжусь остатним платочком — хоть в навозе копаться, хоть поросятам соски тыкать. Тогда все одно.
— Озорства в тебе — непомерно, — проворчала Вера Ивановна. — Пора и остепениться, семьею пожить.
— Жила уже. Будет с меня.
— Один мусор в голове, — жестяным голосом заметил Лаврентий Степанович, смотря в сторону. — И полная слепота мысли.
— Совсем закидал словами, — лениво отозвалась Глаша. — Не ссорьтесь, дедушка. Я тоже была хорошенькая, да меня у маменьки подменили.
Цибульский, не отвечая, отошел к окну.
— Вы не сердитесь на нее, — попросила Вера Ивановна. — Балаболка она, а все равно, может, не злая.
Однако Лаврентий Степанович не желал идти на мировую и демонстративно отправился в тамбур.
— Закивал пятками. В монахи подался.
— Все же злая вы, — покачал головой Павел. — Зачем цепляетесь?
— Мы — дорожные люди, — не обращая внимания на его слова, сказала Глаша. — Нам и поболтать только.
Она посмотрела на сестру долгим взглядом, сообщила, зевая и мелко крестя рот:
— Состаришься — и радости не отведаешь.
— Ты обо мне?
— О тебе.
— Почему же?
— Да так.