— Вы все в поездах холостые. А в анкете, небось, пять детей и жена с морщинами.
— Так уж и пять, — улыбнулся Абатурин, — я, если хотите знать, даже в кино еще ни с кем не был.
Проводница бросила на солдата быстрый взгляд. Он без сомнения говорил правду, этот симпатичный и, кажется, совсем непритворный человек. Внезапно спросила, не глядя ему в лицо:
— Я некрасивая? Как по-вашему?
Абатурин растерялся:
— Что вы! Совсем нет.
Она сказала смущенно:
— Я, знаете, еще ни в кого не влюблялась. И на меня тоже никто не смотрит. Так, чтобы по-настоящему…
— Зачем вы так о себе? — оторопел Абатурин. — Вы вон какая молоденькая. Хороших людей-то много…
— Много хороших, да милого нет.
Абатурин вдруг почувствовал, что эта разбитная и даже грубоватая во время службы проводница — по существу всего-навсего неопытная и беспомощная девчонка; что он старше ее и симпатичен ей; что она сейчас ждет, может быть, какого-нибудь совета.
Он непроизвольно подсел к ней поближе и сразу увидел, что сделал ошибку. Проводница нахмурилась, сказала обиженно:
— Вы руки-то не распускайте. Нечего руки распускать.
— Что вы! — покраснел Абатурин. — Я и не думал.
Помолчали.
— Вас как зовут? — спросил Павел, когда молчание затянулось сверх меры.
— Маша. Только вы сядьте подальше, а то Катя скоро придет.
— Я пойду. Спасибо за чай.
Проводница вздохнула, сказала сокрушенно:
— Женщин у нас, в России, больше, чем мужчин. Оттого и задираете вы нос, мужики-то.
— Разве больше? Я не знал.
— А как же? И раньше так было, а тут война еще. Папа не вернулся. Старший брат — тоже. Чуть не в каждой семье так. Откуда же им взяться, мужчинам?
— Война-то вон когда кончилась.
— Для кого — как. Для мамы не кончилась. И для меня тоже. Для всех, у кого жизнь скособочена.
— Это верно. Я не подумал.
В купе вошла Катя, посмотрела сурово на солдата, нахмурила брови, похожие на выгоревшие пшеничные колоски. Потерла рябинки на щеках, сказала неизвестно кому:
— Несолоно есть, что с немилым целоваться. Я у бригадира соли выпросила.
И справилась у сменщицы:
— Ты картошку сварила?
— Ага, — отозвалась Маша. — Вон за подушкой, чтоб не остыла. В баночке.
— Сейчас порубаем, — объявила Катя, не глядя на Абатурина.
Павел торопливо встал, попрощался.
— Заходите, — попросила Маша. — Просто так. Посидим, о чем-нибудь еще поговорим.
— Реже видишь — больше любишь, — уронила Катя в спину солдата.
Закрыв дверь, она хмуро сказала:
— Спала бы. А то в смену скоро.
— На том свете высплюсь. Там тихо и темно. Думать ни о чем не надо.
— Думай — не думай, а бабе рожать. Он что? Встал, встряхнулся и папиросочку — в зубочки. А ты хоть лопни.
— Ты-то откуда знаешь?
— А чего знать? Мильен лет одно и то же.
Катя была некрасива, и ее никто не любил. Она знала это, не спала ночами и даже молилась.
— Господи! — просила она. — Осчастливь, трудно тебе, что ли? Одной — и личико, и фигурка, конфеты с сахаром ест. А другой — шиш с маслом.
Мольбы не помогали, и она злилась:
— Ухо-то у тебя есть, а дырка в нем не проверчена.
Маша понимала сменщицу и жалела ее.
— Ты, Катя, не хмурься, — говорила Маша. — Улыбайся побольше. У тебя зубки белые, ровненькие, вроде ракушек на коробочке. Кто увидит — сразу полюбит.
— Зубки, чтоб жрать, — обрывала Катя. — Спи.
Павел вернулся к себе, сел на нижнюю полку.
Напротив, вверху, сладко спала молодая женщина, вероятно лет двадцати пяти-двадцати шести. У нее были пухлые пунцовые губы. Мелкие русые кудряшки, немного обожженные завивкой, падали на щеки, и она смешно, во сне, потряхивала головой.
Одну из нижних полок занимал благообразный старичок с редким белым пухом на голове. Сейчас он сидел рядом с Павлом и читал французскую «Либерасьон», далеко отставив газету от глаз.
Его узкие азиатские глаза совершенно безучастно перебегали со строки на строку, будто проглядывали давно надоевшую таблицу умножения.
— Фот де мьё[4]… — бормотал он, высасывая из костяного мундштука дымок сигареты. — Везде одно и то же.
Наконец аккуратно свернул газету, положил ее к себе под подушку и произнес неожиданным баском:
— Вынужден принести жалобу.
— За что же? — опешил Абатурин.
— Ни чаю попить, ни в шахматы поиграть. Совершенно завладели проводницей.
— Она же сдала смену, сейчас не ее черед, — смущенно объяснил Павел.
— Тан пи, тан пи, юноша, — важно заметил старичок и покачал головой. — Тем хуже. Отдых священен. Хотите заслужить прощение?
— Хочу, — улыбнулся Павел, уже понимая, что этот постный с виду человек шутит.
— Идите к сменщице, просите шахматы. И пусть чай подадут.
— Не помешаем? — отозвался Павел и показал глазами на соседку.
Это была тоже молодая, просто и прочно сколоченная женщина, вся светившаяся здоровьем и довольством. Сейчас она кормила грудью ребенка и ласково ругала его за то, что малыш хватал зубешками сосок и сыто вертел головой.
— Охальник, — приговаривала она, открыто любуясь сыном. — Казачина ты яицкий, вот ты кто такой, Вовка.
Длинные волосы цвета ржаной соломы она заплетала в косы и кружком укладывала на голове. В эту минуту ей, по всей видимости, было жарко, и она то и дело тыльной стороной ладони вытирала влажный лоб. В зеленоватых, глубоко посаженных глазах сияли простая радость и умиротворение.
Павел уже знал, что обе женщины — и эта, и та, что спала, — двоюродные сестры и ездили куда-то под Рязань, к родне.
Услышав слова Павла, соседка мягко улыбнулась и сказала, несильно окая:
— Не беда, милый. Уснет он сейчас, Вовка-го.
— Ну-с, вот и уладилось, — бодро заметил старичок. — Ан ава́н[5], солдат!
Павел пошел в купе проводниц. Маша уже лежала на верхней полке. Она улыбнулась, сказала, как старому знакомому:
— Страсть как спать не хочется. Да вот Катя велит.
— Я по делу, — смущенно объяснил Павел, бросив взгляд на Катю, доедавшую картошку. — Сразу и уйду.
Он в двух словах сообщил, что́ нужно.
Катя недовольно посмотрела на красивого солдата, достала с багажной полки шахматы. Вручив их Павлу, сухо заметила, что в партии тридцать две фигуры, и он, пассажир, лично отвечает за их сохранность. Что касается чая, то она заявила: дед не рассохнется, если немного подождет.
— Расставляйте фигуры! — приказал старичок, когда Павел явился в купе. — Вы, надеюсь, играете?
— Средне, — поспешил заметить Павел. — Только вторая категория.
— Голубчик! — радостно удивился пассажир. — Вы же клад, а не сосед.
Он встал, одернул на себе черный габардиновый пиджак, сообщил со старческой церемонностью:
— Разрешите рекомендоваться. Цибульский. Лаврентий Степанович. Бухгалтер… Старший бухгалтер, — уточнил он. — Казанскую гимназию во время о́но окончил, стихи на французском писал. А теперь, как изволили слышать, по финансовой части. Что делать? Фе-т-аккомпли́[6]…
Абатурин тоже поднялся, сказал тихо:
— Домой еду. С действительной.
— Тан мье[7], — одобрительно заметил старичок. — Большая радость родителям. Итак, аллен![8]
Павлу достался первый ход, и он начал игру скачком королевской пешки.
После второго хода белых старик ухватил в кулак свою бородку, забеспокоился и даже порозовел от волнения.
— Вот вы как, батенька, — забормотал он, покусывая клинышек бороды. — Королевский гамбит… Неслыханные осложнения могут быть.
Он играл с величайшей осторожностью; прежде чем сделать ход, беззвучно шевелил губами, тщательно протирал кончиком платка очки и, наконец, вздохнув, двигал фигуру. Никаких особенных мыслей не было в его партии, но играл он цепко и не давал Павлу надежд на просчет.