— Вам, молоденьким, эти знамена дальше нести. И хочу вам один совет дать: чистой цели негожи грязные средства. Каждый свой шаг выверять надо, чтоб честный был и пыли на совести не оставлял. Бой за новую жизнь — не танцульки и не прогулка. В бою убивают врага, и враг убивает тебя. На руках остаются мозоли и окопная земля. Но грязи не должно быть. Лишней и невинной крови тоже.
А вот вам совсем другой пример. Как-то был я на одном рабочем собрании. Посоветовал товарищам из месткома: не готовьте выступлений, не составляйте список президиума. Наши люди достаточно умны, чтобы говорить о своих делах без помощи бумажек и подсказываний.
Открыли собрание. Говорим: выдвигайте президиум. Люди молчат, оглядываются. Кто-то кричит: «Давай список!». Отвечаем: «Списка нет. Выдвигайте». Мнутся. Но вот кто-то назвал фамилию, кто-то — другую — и пошло.
Выбрали президиум. «Кто хочет слово?». Молчат. И тут смущает отсутствие списка. Но все же раскачались. Начали говорить. Без бумажек. Без «на данном этапе социалистического строительства», без «в разрезе сегодняшних задач». Говорили коротко, густо, о главном, о чем нельзя не сказать.
Кое-кто, конечно, пытался повернуть в прошлое, воспользоваться старыми унылыми бумажками, заготовленными впрок на все случаи жизни, но зал шикал, и люди переходили на нормальный язык.
О чем этот пример? Да все о том же: бумажки — тоже порождение культа, детище тех времен, в которые незаписанное слово могло оказаться роковым для того, кто его сказал.
Абатурин печально покачал головой.
— Ты что, Павел, не согласен?
— Нет, согласен, Максим Андреич. Я о другом. Не понимаю, как могло получиться такое горе. Как могли одни люди тиранить других?
— Как? Мне и самому трудно объяснить все толком. Придет время, и все обо всем будет сказано без обиняков. Но одно ясно: только полная вера в безнаказанность могла позволить Сталину, тысячам мелких и совсем ничтожных людей чинить произвол и спокойно спать ночами. Однако ж, может быть, и не очень спокойно.
Лукин внезапно замолчал, налил себе водки, выпил. И так же внезапно заговорил совсем о другом:
— Кузякина не тираньте. Ему и без попреков тошно. Уговорились?
Катя пристально поглядела на Лукина, сказала весело:
— Мне везет. С товарищем Рогожкиным познакомилась, а теперь с вами, товарищ Лукин.
— Это комплимент? — спросил начальник отдела кадров.
— Комплимент.
— Ну, тогда мне пора соглашаться на пенсию.
— Это отчего же?
— Если женщина хвалит тебя в присутствии… в присутствии молодых людей и не боится ревности одного из них… что ж… мне и в самом деле уже шестьдесят.
— Нет, что вы… — смутилась Поморцева. — Я совсем не об этом…
— И я не об этом, — рассмеялся Лукин. — Мне, знаете, вот что кажется: легко помогать счастливому да удачливому. И, может статься, выгодно помогать. Но ведь в поддержке больше всего нуждается человек неустроенный, выбитый из колеи, человек на распутье, неокрепший, может быть, человек. Вот такому и помочь — большая честь… Не смущайся, Гордей Игнатьич, это я говорю не о тебе, это вообще, к слову пришлось.
Лукин на минуту задумался и сказал, даже с удивлением посматривая на монтажников и девушку, доброжелательно слушавших его:
— Мне, знаете ли, иногда в голову черт знает какие мысли приходят. Забываешь обо всем плохом и вдруг — весь в радости! Отчего же? Никак нельзя поначалу понять. И все же догадаешься.
А что вы думаете, — и догадаешься! И «Аврора» — это я, и Магнитка — это я, и Гагарин — это моя фамилия!
Взглянул на ручные часы, поднялся, сказал, конфузясь:
— Поздно! Будет мне выволочка от старухи.
Все тоже встали — проводить Лукина.
Начальник отдела кадров покосился на девушку, покачал головой.
— Нет, тебе нельзя, голубушка. У меня жена. Крайне ревнивая женщина. Увидит рядом с тобой — и никакие мои объяснения не помогут. Сиди здесь.
Все, за исключением Кати и Блажевича, вышли из комнаты.
— Екатерина, — обнял девушку сварщик. — Я дурень. Не бачил тебя пять дней и не звонил. Чистый дурень.
— Я это знала, Гриша, — засмеялась Поморцева. — Но думала, ты поумнеешь.
Они целовались и шутили до тех пор, пока не услышали за дверью густой громовой кашель всей тройки.
— Хлопцы! — крикнул Гришка. — Вы можете занести сюды́ инфекцию. Покашляйте яшчэ́ за дверью!
Вскоре Катя простилась с монтажниками, и Гриша ушел ее провожать.
Все быстро разобрали постели. Кузякин улегся первый и отвернулся к стене.
Неожиданно поднялся с кровати, сказал, почесывая рыжую грудь и глядя в сторону:
— Низкий мой вам поклон за все. И тебе, Линев, и тебе, Абатурин.
— Чегой-то? — смутился Павел. — Житейское дело. Мало ли что бывает.
— Я не о том, — возразил Кузякин. — И я бы то же самое для вас сделал. А спасибо за то, что языки в рану мне не совали. Это я навек запомню.
И снова отвернувшись к стене, проворчал хрипловато:
— Может, и Кузякин, даст бог, вам когда-нибудь сгодится, ребята.
Я НЕ ЛЮБЛЮ ТЕБЯ
Вася Воробей и Климчук как-то пригласили Павла прямо со смены к себе. Жили они неподалеку от Комсомольской площади. Через полчаса, миновав главную проходную, монтажники уже поднимались на второй этаж рубленого дома постройки тридцатых годов.
Павлу неловко было идти в гости в рабочей одежде, но монтажники уверили его, что дома «все — свои люди», и Абатурин зайдет просто проведать, где живут товарищи.
— Вон сколько вместе робим, а считай, вовсе и не знакомы, даже детишек наших не знаешь, — сказал ему рослый Вася Воробей, таща под руку. — Так не пойдет. Так мы и до коммунизма не доберемся.
Павел подивился странному взгляду Васи Воробья на коммунизм, но спорить не стал.
Обе семьи монтажников обитали в одной квартире. У них были дети — маленькие девочки, похожие на сестер. Это впечатление усиливалось тем, что девочки были одеты совершенно одинаково: в красные мальчишечьи костюмчики с начесом; у обеих в косичках белели одинаковые капроновые бантики.
— А что, — сказал, усмехаясь Воробей, — во-первых, пусть ничем не отделяются друг от дружки, а, во-вторых, швейные наши фабрики еще плохо работают: штампуют костюмчики. Ну, не беда.
Квартира была трехкомнатная. Климчук объяснил:
— Каждой семье — комната, а третья — общественное помещение.
В этой, третьей, комнате стояли дешевый диван, пианино, стол для гостей и несколько венских стульев. Угол комнаты был отгорожен деревянным штакетничком. Там, в углу, монтажники устроили своим девочкам крошечный детский городок. В нем теснились столики и стульчики, на которых чинно восседали резиновые, тряпичные и пластмассовые куклы.
Девочкам в этом уголке решительно было запрещено ссориться, потому что это «совершенно ни к чему рабочему человеку», как снова пояснил словоохотливый Вася Воробей.
Познакомив Павла с женами, монтажники уселись на стулья в «общественном помещении» и велели дочерям сыграть «что-нибудь повеселее».
Девочки, с трудом растопыривая пальчики, исполнили гаммы и с облегчением залезли в свой уголок к куклам.
Оказалось, что по вечерам к ним приходит студентка музыкального училища, дальняя родственница Климчука, и учит девочек игре на пианино.
— Пусть так, скопом, и растут, — говорил Вася Воробей Павлу, наливая в огромные пузатые чашки дочерна настоенный чай.
— Точно, — подтверждал Тихон Климчук и добавлял внезапно: — Женись, Абатурин. Одному скучновато.
— Ужас как скучно, — подхватывал Вася Воробей. — Мы тебя решили женить, Паня.
И он прямо с хода предлагал Павлу познакомить его с Тосей, с той, которая учит девчонок нотным премудростям.
— Я б на ней сам женился, — говорил он, посмеиваясь и обхватывая медвежьими лапами жену, сидевшую рядом, — да вот, видишь: поздно. Так хочешь: познакомлю?
— Нет, не хочу, — стесненно улыбался Павел. — После как-нибудь.
Женщины доброжелательно поглядывали на Павла, дергали мужей за рукава.