Лызлов аккуратно закрыл книжку и сел.
Несколько секунд в кают-компании была тишина.
— Вот те раз, — растерянно сказал Желтобрюх.
Наумыч осмотрел кают-компанию.
— Ну, что? Слыхал? Двенадцать дней осталось!
И снова поднялся крик и гам:
— Да кто же ее знал, что она так скоро!
— Это же просто свинство привозить людей за две недели до ночи!
Я пошептался со Стучинским и Сморжом.
— Платон Наумыч, — сказал я, — у культурно-бытовой комиссии есть к вам просьба.
— Ну, ну, давай.
— Сейчас уже одиннадцать часов дня. Пока суть да дело — полдня уже потеряно. Может, разрешите зимовщикам сегодня своим жилищем заняться? А то ведь прямо как на войне живем. Ни переодеться, ни умыться, ни отдохнуть, как следует. А уж завтра, сразу после подъема, можно бы и за работу по-настоящему взяться.
Девятнадцать пар глаз смотрели на Наумыча с надеждой и ожиданием. Он звонко хлопнул по столу огромной рукой.
— Ладно. Жертвую одним днем. Только имейте в виду: 21-го октября все должно быть кончено. Есть?
— Есть, Наумыч! Будет кончено!
— Пошли, ребята, устраиваться!
— По домам!
Так начался первый день зимовки.
У меня есть старенькая географическая карта. На этой карте разноцветными карандашами я вычерчиваю все маршруты своих поездок, путешествий, экспедиций.
Вот зеленая ломаная линия. Она соединяет маленький городишко Аткарск на берегу речки Медведицы с Таганрогом на берегу Азовского моря. Это — путь, который я проделал, сидя в седле. Верхом. Было это во время гражданской войны.
Вот желтая линия — путь, пройденный мною на аэросанях.
Вот синяя — маршрут буерного похода, в котором я принимал участие.
Черный пунктир — автомобильные маршруты.
Красные линии — поездки по железной дороге. На востоке эти линии протянулись в глубину Сибири. На западе красная линия обрывается у Брест-Литовска, на юге кончается у Черного и Каспийского моря.
Зелеными и черными нитками остались на карте пешие и конные походы по горам Дагестана, по крымским джайлау.
Сколько раз мне приходилось развязывать мешки, открывать чемоданы, расставлять, раскладывать, развешивать вещи в глинобитных украинских хатах, в каменных горских саклях, в деревянных мещанских домишках поволжских городков, в просторных рубленых сибирских избах, в дощатых бараках у подножья горы Магнитной или Кузнецкого Алатау.
Но нигде, никогда я не осматривал свое жилище с таким любопытством и с такой тщательностью, как я осматривал и обшаривал маленькую свою комнатку в домике на острове Гукера.
Домик был разделен пополам узким темным коридором. Налево, на южной стороне, были жилые комнаты, направо, на северной, — лаборатории, библиотека, красный уголок.
В каждой комнате по одному маленькому окошечку с двойными рамами. Но рамы эти не такие, как у нас, на Большой Земле. В каждой раме стекла вставлены в два ряда, так что в наших окнах выходило не по две, а по четыре рамы. Это тоже сделали нарочно для того, чтобы комнаты наши были теплее.
Подозрительно посматривал я на фанерные голые стены моей комнаты, на маленькое окошко, из пазов и щелей которого торчал пегий войлок и клочки грязной ваты. Это, наверное, какой-то мой предшественник отеплял окно, затыкал щели и дыры между оконными рамами и косяками.
«Интересно, — думал я, — каково-то будет в этой фанерной комнате при морозе в 45 градусов?»
Комнатка была маленькая, грязная. Я взял рулетку и измерил свое жилище.
Длина 2,9 метра. Ширина — 1,9. Значит, площадь комнаты — 51/2 квадратных метров.
У окна стоял небольшой столик, а перед ним — стул, у стены — железная кровать, у другой стены — невысокий маленький шкафик, а над ним висела маленькая полочка. Вот и вся обстановка. Даже второго стула поставить некуда — не поместится в моей комнате второй стул.
Я сел на кровать и долго осматривал комнату. Тут и устраиваться-то особенно нечего. Все равно ничего не придумаешь. Разве что перевесить полочку? Прибить ее вот здесь у стола, а то висит она над шкафом совсем ни к чему — и для вещей не годится, и книги оттуда доставать неудобно.
Я наскоро перевесил полочку, сунул в шкафик белье, запихал под кровать чемоданы, повесил на гвоздь одежу: прорезиненный комбинезон, норвежскую рубаху, меховые штаны, брезентовый плащ.
Потом я разложил на столе коробочки с карандашами, перьями и скрепками, поставил чернильницу, стопочкой сложил писчую бумагу и записные книжки, голубым ватным одеялом застелил постель, повесил на стену винтовку, бинокль, полевую сумку.
Как будто бы веселей стало в моей комнатке.
Оглядев еще раз свое жилье, я отправился посмотреть, как устраиваются мои товарищи.
Повсюду стучали молотки, хлопали двери. Зимовщики шныряли по коридору, выносили ведра грязной воды, тащили к себе в комнаты всякую хозяйственную мелочь: графин, табуретку, щетку, коврик, будильник. Торопливо устраивались в новом жилье на долгий и трудный год зимовки.
Я зашел к Васе Гуткину. Вася стоял на стуле и прибивал к стене зеленые, цветочками, обои. Он вынул изо рта гвозди и весело сказал:
— Клейстера-то не напасешься на такую прорву. Гвоздями крою. Как выходит — ничего?
Комната у Васи большая, просторная. У него и диван есть, и большой шкаф, и настоящий письменный стол. В такой комнате жить можно.
— Да-а, — сказал я, — с обоями-то, конечно, лучше, совсем как в Ленинграде.
— А я что говорю? — обрадовался Вася. — Я и говорю, что с обоями веселей. Рукомойник занавесочкой замаскирую, на диван можно старое одеяло постелить. Не комнатка будет, а прелестная вещичка. Верно?
Он бросил в рот щепотку обойных гвоздей и проворно и ловко застучал молотком, откидывая голову и любуясь своей работой.
«Вот хозяйственный парень, — подумал я. — Где это он обои раздобыл?»
— Вася, а где обоями разжился? — спросил я. Вася пробубнил: «у-бум-гум-гум» и показал молотком на потолок. На чердаке, мол.
«Разве и мне оклеить обоями? — подумал я. — Да нет, только лишняя возня».
— Ну, стучи, стучи, — сказал я Васе и побрел к Ромашникову. Он сидел на кровати в своей тесной, как и у меня, комнате, заставленной громоздким купеческим комодом, чорт его знает откуда попавшим на Землю Франца-Иосифа, и сосредоточенно смотрел на облезлую железную печку в углу.
— Ну, как дела? Устроились?
Ромашников вздохнул, покачал головой.
— Вот с печкой не знаю, что делать. Не печка, а мумия. Подумайте только, Сергей Константинович, ведь мне на нее целый год смотреть.
— Зачем же вам на нее смотреть?
— Ну, а как же? Проснусь я утром — что прежде всего в глаза кинется? Печка. За год с ума сойти от такой печки можно.
— А вы лягте сюда головой, вам ее тогда и не видно будет.
— Нельзя. Печка должна быть в ногах. Нет, это не то. Я ее покрашу. Гришка Быстров советует функциональной раскраской — половину желтой, половину голубой. Чтобы глаз отдыхал. Или цветочками, что ли, ее пустить? Вы умеете рисовать простейшие цветы — одуванчик, незабудку или там какие-нибудь васильки? Лежишь и смотришь, а перед тобой будто разные цветы.
— Бросьте вы, — сказал я. — Ничего страшного нет. Печка как печка. И у меня такая же. Все равно ваши колокольчики через неделю облезут. Топить-то, наверное, придется здорово. Тут никакая краска не удержится.
— Нет, — упрямо сказал Ромашников, — покрашу. Жить, так уж жить как следует. Вы бы вот посмотрели, что Шорохов выделывает.
У Шорохова был задуман грандиозный план. Серой портяночной материей он обивал все стены своей комнаты. Там, где узкие полоски материи соприкасаются, Шорохов набивал полоски из белой бязи. Этой же бязью он уже обил и потолок, а в центре потолка приколотил четырехугольную чайную клеенку с цветами.
Комната Шорохова стала похожа на камеру буйно-помешанного, но самому Шорохову она очень нравилась, и он каждого из нас, по очереди, приглашал полюбоваться своей работой.
Боря Маленький уже приходил ко мне жаловаться на Шорохова: