— Ну, спасибо, — говорит он, — буду вести дневник.
Он протягивает мне руку, и я пожимаю ее. Вместе мы выходим из комнаты и идем в кают-компанию.
Здесь уже собралась вся зимовка.
За столом под лампой сидит Ромашников, а вокруг него, склонившись над столом и что-то рассматривая, сидят Наумыч, Горбовский, Редкозубов, Леня Соболев.
Горбовский и Редкозубов одеты так же, как и Боря Линев. Они сидят в шапках, перепоясанные ремнями термосов и полевых сумок. На столе перед ними лежат рукавицы.
Сзади, заглядывая на стол через их головы, теснятся Савранский, Гриша Быстров, Стучинский, Костя Иваненко. Радист Рино и Вася Гуткин стоят у стола и тоже что-то внимательно разглядывают. Даже повар Арсентьич и тот выполз из кухни и, прислонившись к дверному косяку, слушает, что говорит Ромашников.
Только Сморж и Стремоухов сидят в стороне, в углу, и молча пьют чай с вареньем.
— Циклон, — важным профессорским голосом говорит Ромашников, — очевидно, надвигается вот в этом направлении, от берегов Гренландии.
Перед Ромашниковым на столе разложена синоптическая карта, вся исчерченная какими-то синими и красными стрелками, извилистыми линиями, концентрическими кругами. Ромашников показывает по этой карте, откуда надвигается циклон.
— Последние метеорологические данные, только что полученные нами с Новой Земли, — продолжает он, — заставляют думать, что наш архипелаг тоже будет захвачен циклоном. Барометрическая тенденция.
— Стоп, стоп, стоп, — говорит Наумыч, трогая Ромашникова за руку. — Ваш доклад мы переносим на завтра. Сейчас, пожалуйста, расскажите нам, только покороче, что за погода будет завтра и вообще в ближайшие дни. Нам некогда. Время позднее, уже пятый час.
— Хорошо, — недовольно пожимает плечами Ромашников, — как хотите. Я ожидаю завтра, то есть уже сегодня, 18-го числа, похолодания…
— Ого, — крякает Боря Линев.
— Возможны проходящие осадки, туман, поземок. Что же касается 19-го, то в этот день возможен сильный ветер юго-восточного направления, с некоторым повышением температуры.
— Шторм? — коротко спрашивает Горбовский.
— Да, шторм, — говорит Ромашников. — И 20-го, очевидно, тоже шторм, во всяком случае — сильный ветер. Вообще ожидается неустойчивая, ветреная погода с осадками и туманом. Очаг циклона.
— Насчет очага тоже потом расскажете, — опять перебивает его Наумыч. — Насколько я понял, ничего хорошего вам ожидать не приходится, — говорит он, обращаясь к Горбовскому. — Вы должны очень спешить, чтобы как можно скорее дойти до цели и вернуться. Имейте в виду, что Шорохов долго не продержится в таких условиях.
— Три дня, самое большее, — говорит Вася Гуткин. — Мы уже высчитали.
Наумыч не слушает его.
— В туман подавайте какие-нибудь сигналы — стреляйте, рвите аммонал. Во время шторма сидите лучше в палатке. Мазь от обмораживания взяли?
— Взяли, — гудит Редкозубов.
Наумыч осматривает кают-компанию.
— Ну, что ж, — говорит он, — теперь, по старинке, посидим минутку, чтоб удача была в пути. Либо полон двор, либо с корнем вон.
Все рассаживаются на табуретках, на стульях. Сморж приносит из кухни пустой ящик и торжественно, со строгим лицом садится посреди кают-компании, уставившись в передний угол.
Мы сидим молча, поглядывая друг на друга. Мне и смешно и страшно, как в детстве, когда бабушка уезжала на богомолье.
Первым встает Наумыч. И все сразу поднимаются, гремя табуретками, стульями, теснясь и галдя, всей толпой устремляются в коридор. Дверь наружу распахнута настежь, в дом валит морозный, клубами пар.
Желтобрюх скачет у нарты, колотит себя руками по бокам, как извозчик.
— Да что же вы там пропали? — плачущим голосом говорит он. — Замерз тут, как собака. Ждал, ждал, думал — уж отложили, что ли.
Мы обступаем нарту со всех сторон, в последний раз пожимаем уходящим руки. Боря Линев на лыжах становится впереди упряжки. Горбовский и Редкозубов — позади нарты.
— Только бы вот ноги не подвели, — говорит Боря Линев, натягивая рукавицы, — а то придется обратно на бровях ползти. Ну, собачки, приготовьсь!
Собаки вскакивают со снега, налегают на постромки.
— Та-та!
Нарта рывком трогается с места. Визжа и лая, собаки бегут по Бориному следу. Скрипит снег, Редкозубов на ходу что-то кричит и машет нам рукой, но ничего уже не разобрать за дружным собачьим лаем. Кто-то из провожающих стреляет в воздух из винтовки — раз, другой, третий. А через минуту путники узке совсем пропадают во мраке, и только издалека еще доносится собачий лай и Борино покрикивание: «Та-та! Та-та!» — но и оно вскоре затихает.
Теперь до утра уже делать нечего, и мы все разбредаемся по домам, по комнатам, спать.
Не раздеваясь, я ложусь на кровать и укрываюсь сверху малицей: ведь и спать-то осталось каких-нибудь три часа, ведь чуть только начнет светать, мы с Желтобрюхом отправляемся в лыжный поход, на поиски самолета.
На столе, совсем около моего уха, что есть мочи трещит будильник. Но так трудно пошевельнуться, даже протянуть руку, что я даю будильнику вызвониться до конца.
Как не хочется вылезать из-под теплого меха, умываться, выходить из дома! Глаза точно засыпаны мелким горячим песком, голова тяжелая-тяжелая. Хорошо бы поспать еще хоть полчасика. Но спать нельзя. Надо вставать.
Пошатываясь, с трудом раздирая слипающиеся глаза, я выхожу в коридор, чтобы пойти будить Желтобрюха.
Что такое?
В конце коридора, у входной двери стоит сам Желтобрюх, свежий, умытый Желтобрюх, и, сосредоточенно нахмурясь и шевеля губами, натирает мазью широкие горные лыжи.
— Встал? — спокойно спрашивает он, слегка поворачиваясь в мою сторону. — А я уж собирался было итти трясти, думал — будильник тебя не разбудит. Ты на каких пойдешь — на своих?
— На своих, — сиплю я, еще хорошенечко не опомнившись от такой неожиданности: Желтобрюх встал сам, никто его не будил, никто не стаскивал с него одеяла и не обливал водой.
— Как же это ты так? — с изумлением спрашиваю я. — Как же это ты встал?
— Подумаешь, — небрежно говорит он, втирая ладонью мазь в шоколадную сверкающую лыжу, — подумаешь, какая невидаль. Захотел — и встал. Будешь свои натирать?
Я тоже натираю свои лыжи, осматриваю «лягушки», ремни, резину. Все в порядке.
Мы идем в старый дом покушать чего-нибудь на дорогу. В доме тихо и пусто — все спят. Только на кухне молча, угрюмо возится у плиты Арсентьич, переливает что-то из кастрюли в кастрюлю, двигает на плите сковородки.
— Искать, что ль, пойдете? — нахмурившись, спрашивает он. — Стучинский со своими уже с полчаса как ушел.
— Искать, — говорит Желтобрюх, наливая в кружку кофе.
— Куда же пойдете-то? К Дунди?
— Ну да, к Дунди.
Арсентьич качает головой, вздыхает и, шаркая ногами, уходит в кладовку и возвращается оттуда, неся в руках несколько плиток шоколада, две пачки печенья и какой-то сверток в промасленной бумаге. Он кладет все это на столе около нас.
— Возьмите-ка вот ссобойку. Может, перекусить захочется, — все так же угрюмо говорит он и снова уходит на кухню.
В свертке оказываются холодные котлеты и несколько ломтей жареной свинины. Мы рассовываем все это по карманам и, наскоро выпив по кружке кофе, выходим из дома.
День только еще начинается. Мутный, туманный, ветреный день. Сугробы дымятся сухим поземком. Длинными живыми дорожками мчится поземок по бухте. Над самой вершиной Ру-бини летят серые плотные облака.
Мы становимся на лыжи и скатываемся в бухту. Ветер дует нам в спину. Холодный северный ветер.
Желтобрюх бежит впереди. Он бежит хорошо — ровно, спокойно, неутомимо, как верблюд.
До мыса Дунди, если итти напрямик, — добрых пятнадцать километров. А мы хотим еще завернуть в залив около ледника Юрия. Значит, туда и обратно выйдет километров сорок. Сейчас уже одиннадцатый час, а темнеет теперь часа в два, в третьем, так что нам надо спешить, чтобы по приказу Наумыча вернуться домой еще засветло.