Вспомнилось это, и стало до боли жаль женщину, к которой я относился явно несправедливо. До сегодняшней ночи. Вон с какой материнской заботой поит она тяжело раненного кочегара, мальчика. Меняет и меняет примочки на его голове. Странно и обидно мне, что ни Савченко, командир третьей, возглавлявший эту баржу, ни добрый Кузаев, ни умный Шаховский, ни сама Пахрицина не подумали перевести раненых на первую баржу, чтобы быстрее доставить в госпиталь. Нет. Любовь Сергеевна это поняла, когда мы с ней поднялись на искалеченный буксир. Но было поздно: буксир и баржа быстро отдалялись. Спешили, чтобы быстрее вернуться за нами. Кузаева можно понять: полдивизиона оставил посреди озера.

А капитан буксира? Нелегкие мои думы и про этого человека, увиденного мною впервые часов шесть назад. Неужели буксир ему дороже раненого мальчика, по возрасту внука его? Правда, и у меня, кажется, глаза были мокрые, когда умирало старое, как и его капитан, судно — озерный сухогруз «Ладога».

Капитан сидит недалеко, на самом носу, на якорной тумбе, на солнцепеке, с непокрытой лысой головой и глядит туда, где вода похоронила его буксир.

За что я осуждаю капитана? Не подумал о раненых? Как же не думал? Он думал о спасении всей команды и очень нужного — армии нужного! — парохода. Нет, надо понять капитана, его боль. Мне жаль его. Он сказал мне: «У меня только и осталось, сынок, что он». Он — пароход его.

…Я и доктор поднялись на буксир, Шаховский — на баржу. Любовь Сергеевна сразу занялась ранеными. А я спустился в машинное отделение. Там находилась вся небольшая команда и трое наших бойцов из хозяйственного взвода — старые плотники.

Увиденное в трюме испугало меня, сухопутного человека. Люди работали по пояс в воде. Пробоина в борту была заложена мешками с песком, ящиками, досками, жестью. Через щели этой примитивной и, показалось мне, совсем ненадежной заплаты фонтанами била вода. Можно ли столько воды откачать одной помпой? Да и качают ее два голодных, обессиленных мальчика. Там, наверху, я подумал: попросить Шаховского дать им подмогу. Но в машинном отделении понял: никакая подмога буксир не спасет.

Я выскочил на палубу, с капитанского мостика крикнул в рупор — безадресно и почти панически:

— Мы тонем!

Шаховский, которого я хорошо видел, ответил не сразу, и я разозлился: «Чертов князь! Он еще думает! Вече собери!» Объяснил по-морскому:

— Вода заливает трюм.

Прежде чем отдать приказ мне, капитан скомандовал людям на барже: отчалили две шлюпки.

— Снять людей!

Я спустился до половины железной лестницы и громко закричал:

— Оставить судно!

Под лестницу, в полосу света, падавшую из люка, вступил старик, лысый, с морщинистым лицом, удивительно похожий на рулевого первой баржи — точно братья.

— Ты чего, сынок?

— Оставить судно! — снова крикнул я, не ему одному — всем.

— Ты откуда такой командир взялся? — Старик начинал злиться.

— Приказ капитана!

— Капитан здесь я!

— На войне командует старший! — уже более рассудительно заметил я, вспомнив много раз читанное в книгах, что капитаны покидают погибающее судно последними, и из-за боязни упрямства старика мягко пригрозил: — Будете сопротивляться — ссадим силой.

Капитан — после мы узнали его фамилию, звучную, как у Шаховского, — Плеханов — грустно сказал:

— Пошли, ребятки.

Пароход «умирал» тяжело. Удивляла его плавучесть. Многим офицерам и бойцам надоело ждать, когда же он потонет. А я стоял на носу баржи, может, с час — поднялось солнце — и не сводил глаз с судна. Рядом застыл его капитан, неподвижно, как в почетном карауле у гроба покойного, и только изредка вздыхал. Эти его вздохи бередили мне душу. Попробовал утешить капитана, но как-то неуклюже, как потом дошло:

— Отец, что нам стоять тут? Идемте позавтракаем.

Дымила кухня. Бойцы гремели котелками. Пахло немного подгоревшей «блондинкой» — пшенной кашей. О, как глянул старик на меня! Испепелил взглядом! Наверное, подумал: сопляк, ничего ты не можешь понять. А я понимал, более того, я чувствовал, как его боль передается мне. Нарекал на себя — поспешил. Возможно, прав был капитан и судно можно было спасти? Нет, и он не надеялся, иначе сказал бы Шаховскому, когда тот спросил о повреждениях. Но разве от этого ему легче?

Пароход умер, как человек: долго боролся, но потом начал клониться набок. И вдруг перевернулся и сразу пошел на дно, скрылся под водой за несколько минут. Ударили в борт баржи короткие волны. Всплыло на поверхность воды большое масляное пятно.

Гибель кораблей меня волновала и в фильмах не меньше, чем смерть людей. А тут я увидел эту гибель наяву. Потрясло. Хотелось утешить капитана какими-то особыми словами. Но боялся снова сказать не то, что было бы уместно в такой необычной ситуации. Не сразу, спустя какое-то время, когда масляное пятно волны подбили к барже, старик коротко перекрестил то место, где исчез его пароход, и, повернувшись ко мне, притихший, утомленный, с потухшими глазами, глухо сказал:

— Вот так, сынок, умираем. — Помолчал и попросил: — Можешь раздобыть немного водки? Вечная память ему…

Хотел поискать Шаховского. Удивился, что его не было среди тех, кто до конца наблюдал гибель буксира. Но меня опередила Любовь Сергеевна, которая была тут же, около раненых:

— Я дам. — Налила в кружку спирта. — Разведите водой.

Капитан выпил чистый спирт и не поморщился. От завтрака отказался. Сел на якорную тумбу. И сидит уже несколько часов. С непокрытой головой. Я предложил ему пилотку. Пилотку он взял, но держит ее в руке. Я вспомнил, что, оставляя буксир, каждый из матросов что-то захватил — фанерный чемоданчик, вещевой мешок. Один капитан спустился в лодку без ничего.

Я думал о его судьбе. Хотелось поговорить с ним. Но не знал, с чего начать, тактично ли влезать в душу несчастного человека со своим любопытством, в котором есть эгоистический расчет: не сомневался, что рассказ о его явно богатой событиями жизни можно использовать для воспитания бойцов. Над моим пропагандистским рвением подтрунивал даже Колбенко. Но и ценил, что бойцы, особенно девчата, доверительно показывают мне письма из дома от матерей, сестер, с фронта — от братьев, отцов, женихов, и я умело использую факты из их писем в своей работе.

Однако печет! Кажется, покраснело палубное железо, тумбы: под солнцем грязная ржавчина искрилась, горела. Под тентом нечем дышать. Как можно спать в такой духоте? Недавно я завидовал уснувшим офицерам. А теперь презирал их за беззаботность, твердокожесть. Такие события! Не в дивизионе — на фронтах, в мире. Наконец высадились во Франции союзники, открылся второй фронт. Но главное — наступление в родной Белоруссии. Широкое, стремительное. Я понимал его значение для полной победы. Уже освобождены Витебск, Орша, Могилев…

В Медвежьегорске нашли финские радиоприемники. И вчера на уплывшей барже допоздна слушали радио. Удивительно близка Москва. До спазм в горле волновал голос Левитана, читавшего приказ Главнокомандующего об освобождении Бобруйска.

Нельзя мне лежать под тентом и слушать богатырский храп Трухана да смотреть на понурую фигуру капитана буксира, настраиваясь на волну его боли. Кузаев не шутил, посылал меня комиссаром на эту баржу. Я должен быть комиссаром. Не дать людям разомлеть от духоты, расслабиться, заразиться беспомощностью. Ситуация ведь необычная: многие никогда не видели такой воды, в которой, как акулы, плавают мины. Может, как раз и хорошо, что нет даже слабенького ветерка, хотя в озере, как и в море, есть течения. Нужно взбодрить бойцов. А ничто так не бодрит, как хороший рассказ о нашем победоносном наступлении!

Я умел рассказать о наступлении под Орлом, Курском, на Украине. Как же я поведаю об освобождении Белоруссии! Мне не нужна карта, она — в голове. В большинстве городов, названных за последние дни в приказах Сталина, я бывал, плавал по Днепру, Березине…

Не просто стыдно — преступно лежать под тентом, так вот распоясавшись — без сапог, без гимнастерки. Вслед за нами, офицерами, разуются все.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: