Но даже Пахрицина, которая сама была в полной форме, посматривала на меня, одетого, подтянутого, немного удивленно. А у меня и дыхание перехватило от взгляда на просторы озера. Какая красота! Не то что свинцовый Кольский залив да всегда хмурая Кандалакшская губа. Озеро искрилось, в нескольких местах странно рябило, хотя дуновение ветра ни разу не долетело до баржи. Однако тут же поднял глаза к небу, в зенит. Три года мы смотрим только в небо. Небо рождает самые сильные переживания. Мы разучились любоваться голубизной. Больше нравились низкие тяжелые тучи. Нет, не совсем так. Бывало, хотелось ясного неба. Когда я командовал еще орудийным расчетом, в нелетную погоду нас нагружали теорией, политикой и строевой, а это — скучно. Тогда и командиры, и бойцы молодые, даже девушки, мечтали о погоде, разве что осторожные «деды» не ждали холодного полярного солнца.
Странно: духота — и такое прозрачное небо. Никакой дымки. Ни одной тучки… Идеальная летная погода. И в сердце неожиданно ударила тревога. Нет, больше — страх. За кого? Не за себя. Не за нашу неподвижную баржу. За ту, что поплыла к Петрозаводску. За Колбенко, за Кузаева… Да будь ты честен сам с собой! За Лиду. Да, в первую очередь за нее, как там, в Медвежьегорске, в доме, что мог быть заминирован. Прозорливый Колбенко! Как он угадал мои чувства! А зачем мне такой страх? Зачем?.. Тут же всплыло: мне часто снилось небо, усыпанное зловеще черными букетами разрывов. Да не потому содрогнулся. Вспомнил: еще в Кандалакше Лида спросила: «Почему разрывы наших снарядов стали такие черные?» Я ответил тогда: «Более дымный порох». При ближайшем налете всмотрелся. Разрывы как разрывы. Как всегда. Скорее белые, а не черные. Не может порох быть нестандартным, это равносильно диверсии, поскольку нарушало бы дистанционность разрывов.
Почему же букеты в зените показались ей вдруг черными?
Какая-то чушь лезет в голову. Суеверия бабские. Стыдно, товарищ комсорг! Нужно заняться делами, своими обязанностями, а то от солнца и безделья и не такие фантазии появятся. Не у одного меня. Вон лежат на палубе: молодые бойцы без сорочек, загорают, только пожилые в гимнастерках, жмутся на узких пятнах тени от зачехленных пушек, от прожекторов, под снарядными ящиками. Не боевая батарея и рота, а цыганский табор.
На корме целый штабель ящиков, гора другого имущества. «Посмотри, как забарахлились», — иронизировал Колбенко при погрузке.
Там, за снарядами и вещевым складом, девичий смех, писк. Чему радуются? Неугомонное племя. Мужчин разморило, а им весело и в такой ситуации, в такую непривычную жару.
Я застегнул воротничок и чуть ли не строевым шагом двинулся на корму. Повеселимся вместе. Порадуемся победам, о которых я вам расскажу. Но у кучи накрытого брезентом добра меня остановила караульная Зина Петрова; кроме недремлющих разведчиков, непрерывно следящих за небом, на баржах на время плавания установили два поста: как пошутил Данилов, у бюстгалтеров и у консервов.
— Туда нельзя, товарищ младший лейтенант.
— Нельзя? Мне?
— Девчата загорают… И купаются…
— Купаются?!
У Зины, пухленькой, беленькой, хорошей пулеметчицы, но со слабостью — любила, чтобы ее потискали парни, сама провоцировала их, создавая и своему командиру, и нам, политработникам, проблему, — игриво смеялись глаза.
— Кто позволил?
— И тут позволение? — искренне удивилась Зина.
Я растерялся. Чертовы бабы! Ни один боец-мужчина не способен на подобное нарушение дисциплины. Вот Евино племя!
Идею купания подал один из офицеров. Но Шаховский, более других офицеров штатский, по-военному категорично запретил купание. И никто его не упрекнул.
Пошутили:
— Покупаешься, когда и трусов нет. В кальсонах полезешь? Озеро загрязнишь. Мину притянешь запахами.
— Иди у девчат панталоны одолжи.
Потом набросились на начальника вещевого склада старшину Битяя:
— Вы со своим Кумом (начальника обозно-вещевого обеспечения Кумакова давно перекрестили в Кума) морды наели, а позаботиться на лето глядя о трусах не могли. Полезу в озеро без штанов. Кузаев спросит: кто довел до такой аморалки? Скажу: Кум с Битяем.
— Давайте, ребята, окунем его. Перекрестим.
— Ты какой веры, Битяй?
— Товарищи, я православный. — Лишенный чувства юмора, старшина испуганно отступил от офицеров: подальше от беды, плавать-то он не умел, а такие, как Ильенков да Трухан, что угодно отмочат.
Веселый хохот офицеров даже у пожилого капитана выдавил жалкую улыбку. Я приказал Зине:
— Иди скажи им: вылезти из воды и одеться.
— А мне нельзя покидать пост. А вам… Товарищ младший лейтенант! Неужели вам не хочется посмотреть на нас голых? Мы красивые. — А глаза… глаза бесовски жмурятся. Чертовка! — Боже, да вы покраснели. Неужели не видели голой девки? Бедненький вы мой!
— Петрова! Перестань трепать языком. Распустили вас!..
— Объявите тревогу. Вот смеху будет. Может, какая без лифчика…
Только на войне бывают такие невероятные совпадения, неожиданности. Сказала девушка про тревогу — и я по трехлетней привычке вслушался не в близкий смех и ойканье, а в недосягаемую высь. Слух у меня был хороший. В первый год войны только Шиманский да батарейный олень Алешка прежде меня ловили шум немецких самолетов. Умное животное олень! Свои истребители патрулируют — он и ухом не ведет, спокойно пасется. А если только вскинет рога, навострит уши, а потом бросится на позицию, к командному пункту, — объявляй тревогу: летят, гады! За смехом и плесканьем в мирной тишине над безбрежной Онего я уловил далекий-далекий, но дьявольски знакомый, с переливами — звоном, всхлипываньем — шум моторов. «Юнкерсы-87»! Пикировщики, умеющие накрывать самую малую цель!
— Тре-во-га!
— Тревога! — сразу подхватил разведчик на штурвальном мостике, искавший самолеты в бинокль.
У Зины расширились глаза. Не удивленно — испуганно. Пулеметчица сразу сообразила, что нам угрожает. Сняла себя с поста, бросилась к пулемету, там же, на мостике, смотревшему в небо четырьмя короткими воронеными дулами. А я вспомнил: первый номер пушки МЗА, стоявшей на корме, — Мария Лосева, заядлая рыбачка. Наверняка купается. Я мгновенно занял ее место на горячем сиденье тридцатьсемерки.
Через минуту я нашел их в небе. Три «юнкерса» шли с юга на высоте, с которой обычно переходят в пике. Шли прямым курсом на баржу. Неужели на нас? Кто навел? Не было же ни одного разведчика. Тот, утренний, вряд ли засек нас. А если и заметил, то увидел плывущие буксиры и баржи. За восемь часов где б оказались мы даже с черепашьим ходом? Скорее всего, в Петрозаводске… Разгружались бы. Почему в таком случае они так уверенно идут на нас? Запеленговать радиопередатчик не могли. Он давно не достает до первой баржи, а потому молчит — не с кем связываться.
Опалила мозг страшная догадка: наведенные тем, утренним разведчиком, самолеты потопили первую баржу и ищут вторую. Как быстро приближаются они в оптическом прицеле! Но что это? Ведя их, я поворачиваю рукоятку азимута? Значит, проходят мимо? Повернули на северо-восток, на остров, видимый с баржи?
Оторвался от прицела. Глазами схватил широкое поле голубизны. Да, «юнкерсы» идут мимо. Слава богу. Осознал, как сильно испугался их возможной атаки. Как в первый день войны. Стыдно не стало: не за себя страх — за людей. Оглянулся. Сколько их — девчат, парней, зрелых мужчин собралось вокруг одной маленькой пушки! Зачем? А куда им деваться? Забираться в трюм? Неужели пронесло?
Нет, не пронесло.
Один из пикировщиков резко отвалил от своих и, снижаясь с характерным свистом, пошел на баржу.
Вот оно!
— По самолету над вторым! — охрипшим голосом закричал не командир взвода МЗА, а командир зачехленной батареи восьмидесятипяток Савченко.
Вот те на! А я не могу поймать «юнкерса» в прицел.
— Ого-онь! Ого-онь! Такую вашу!..
Это — мне, наводчику, автоматический спуск у меня.
Очередь в небо. Позор! Зловещий свист в зените, над самой головой. В вертикаль не поднимается ни прицел, ни дуло пушки. Но пулемет бьет захлебываясь. Бухают винтовочные выстрелы. Ведут огонь кто из чего. По пикировщику. А я выпускаю снаряды в белый свет, как в копейку.