Весь тот субботний майский день, пока прислуга помогала ей приводить в порядок бальное платье, Энн гадала, будет ли у Эвансов Адольф Клебс. Спросить его она не смела, а слухи на этот счет ходили самые разные. Адольф на все вопросы о своей особе обычно остроумно отвечал: «Любопытному нос прищемили!» Трудно было представить себе, чтобы мистер и миссис Эванс пригласили в дом сына сапожника-социалиста. Но все знали, что Милдред в него «втюрилась».
«Я просто умру, если его там не будет. Ведь у меня такое красивое платье!» — в отчаянии думала Энн, с невозмутимым и независимым видом орудуя утюгом.
Ее новое платье вовсе не было новым. Прошлым летом это белое кисейное платье с красным кушаком имело вполне приличный вид для вечерних прогулок. Теперь Энн собственными руками (в течение последней недели они смахивали на руки жителя Соломоновых островов) выкрасила его в голубой цвет и целый день вместе с кухаркой пришивала к нему белый воротничок и белые манжеты и гладила его до тех пор, пока оно не заблестело, как новое.
На голову она наденет мамину кружевную мантилью, а отец без всякой просьбы купил ей ярко-синие бальные туфельки. (Впоследствии Энн не раз гадала, был ли ее рассудительный профессор-отец, вечно погруженный в классные журналы, в Карлейля[9] и «Педагогический вестник», действительно таким безнадежно взрослым родителем, каким он казался ей в те годы. После смерти отца Энн долго не хватало даже его смешка, который в былые времена приводил ее в ярость.)
Бал начинался поздно: некоторые гости сказали, что им разрешено оставаться до одиннадцати, а пригласили всех к восьми, а не к семи или к половине восьмого, как было принято на обыкновенных вечеринках уобенекских буржуа.
Когда Энн, опаздывая из-за возни со своим туалетом, бежала к Эвансам, уже темнело. Луны не было, но на горизонте еще догорала вечерняя заря, гораздо более теплая и нежная, чем лунное сияние; ведь, несмотря на всю его славу, это всего лишь холодный и обманчивый свет, сотканный из дыхания умирающих влюбленных. Листва старых платанов на улице Нэнси Хэнке отчетливо вырисовывалась на фоне закатного неба, а там, где с толстых стволов была содрана кора, в сумеречном свете зияли таинственные светлые провалы. Воздух был полон приглушенных вечерних шумов: издали доносился смех, топот копыт, лай собак на окрестных фермах. И Энн была счастлива.
Когда она завернула за угол и увидела издали великолепие и блеск бала, ее охватило волнение и она даже немножко струсила. Сад Эвансов был увешан японскими фонариками, и не какими-нибудь двумя жалкими гирляндами, как на церковном празднике, — нет, фонарики свисали со всех кленов, росших вдоль забора, фонариками была украшена каждая елка и каждый розовый куст на лужайке, и вся огромная веранда тоже сверкала разноцветными огнями! Совсем как в Париже! Подойдя к дому, Энн увидела, что на газоне — прямо в саду на открытом воздухе, несмотря на поздний час! — накрыт стол для угощения, а на нем всевозможные яства: пирожное разных сортов, множество кувшинов с лимонадом и другими благородными напитками и три большущие мороженицы с мороженым, а прислуга — не знакомая эвансовская кухарка, а специально нанятая на один вечер девушка — уже угощает мороженым из этих морожениц юных леди и джентльменов, которые с трепетом протягивают ей пустые блюдечки.
Угощение с самого начала и, может быть, даже все время, а не только в конце!
Однако забеспокоился дух благоразумия, всегда сдерживавший авантюристические порывы Энн: не разболятся ли у них животы, если они целый вечер будут поглощать столько вкусных вещей?
Вдруг, словно яркая вспышка фейерверка, загремела веселая музыка и начались танцы — на веранде и в саду! — и не просто под граммофон, а под целый оркестр, состоявший из рояля (его вынесли на веранду!), скрипки и кларнета, а на кларнете играл сам мистер Бимби из галантерейного магазина «Эврика», дирижер уобенекского оркестра!
Это было уж слишком. Энн обратилась в бегство. Энн — бесстрашную пловчиху, чемпионку лазанья по крышам — охватил страх перед обществом; она скрылась во тьму и стояла, кусая кончик указательного пальца. (Много лет спустя Энн еще раз охватило такое же чувство, когда она сначала чинно вела многолюдное собрание богатых, надменных и любезно-унылых дам, с важным видом обсуждавших немыслимые реформы, а потом вдруг очутилась в шумном нью-йоркском ночном клубе.)
Уже без всякой радости, а с болезненным сознанием долга Энн зашагала обратно к дому Эвансов и вошла в калитку. Тут ей стало еще хуже. Ей показалось, будто на ней старое ситцевое платье. Другие девочки были такие нарядные-Милдред Эванс в кружевах на розовом атласном чехле, Мейбл Макгонегал (старшая дочь доктора) в красном бархате с ожерельем из поддельных бриллиантов, Фейс Дарем в легких японских шелках, — такие нарядные, такие женственные, такие очаровательные, такие воздушные, а она такая заурядная и тяжеловесная!
(Энн не заметила, что остальные двадцать девочек были одеты даже проще и скромнее, чем она сама. Милдред, Фейс и Мейбл со своими смешками и ужимками на всех вечеринках оказывались в центре внимания. Не отличаясь знанием латыни или кулинарного искусства, они тем не менее были созданы для того, чтобы блистать в свете, выйти замуж за литовских князей, или сделаться кинозвездами, или вести роскошную жизнь, получая алименты и распивая коктейли.)
Энн смотрела на кружившиеся под райскую музыку пары с таким видом, с каким приземистая старая дворняжка глядит на стройную, длинноногую борзую. Но миссис Эванс так любезно подплыла к ней и так приветливо закудахтала: «Ах, Энни, милочка, мы так тебя ждали, мы так надеялись, что ты все-таки придешь! Ты должна обязательно выпить лимонаду перед танцами!», — что Энн сразу пришла в себя. А какой это был лимонад! В западном полушарии еще не начал бить неиссякаемый фонтан содовой воды, в аптеках еще продавали ванильное мороженое с содой или просто ванильное мороженое. Фруктовый лимонад, которым миссис Эванс потчевала Энн (не объяснив при этом, что такое лимонад нефруктовый), шипел от колотого льда, и в нем плавали ломтики ананасов, апельсинов и две спелые вишенки! Энн пила его, замирая от неземного блаженства, пока вдруг не заметила, что миссис Эванс удалилась.
Опять одна! Ей захотелось тихонько уйти.
В эту минуту она увидела, что под елкой на складной табуретке сидит Адольф Клебс и тоже пьет фруктовый лимонад.
— Привет, Энни. Иди сюда и садись, — необычайно любезно произнес он.
Едва ли еще когда-нибудь в этом мире Адольфу довелось снискать такое лестное признание: Энн поставила свой стакан с лимонадом обратно на стол не только недопитым, но даже с нетронутой вишенкой на дне. Воз-› ле Адольфа стояла вторая брезентовая табуретка, и Энн уселась, подперев руками подбородок.
— Почему ты не танцуешь? — спросила она.
— Да ну их к черту! Они слишком задаются! Я просто сын старого сумасшедшего сапожника! А ты почему не танцуешь? Ведь твой отец — тоже богатый!
Она не унизилась до ложной скромности и не стала отрицать — ведь это было правдой: ее отец зарабатывал две тысячи восемьсот долларов в год. Вместо этого она сказала:
— Да ты просто спятил, Дольф! Они все без ума от тебя! Ты ведь танцуешь лучше всех в городе! Все девчонки только и мечтают с тобой потанцевать!
— А ну их всех к чертям! Знаешь что, Энн, единственно, кто тут порядочный, так это мы с тобой. Все эти девчонки — просто кривляки. Они ни плавать не умоют, ни охотиться, и в школе учатся в тысячу раз хуже тебя и… и еще ты никогда не врешь, а они все вруньи и вообще. Нет, ты замечательная девочка, Энни. Ты моя девушка!
— Правда? Честное слово?
— Честное благородное!
— Вот это здорово, Дольф! Я так хочу быть твоей девушкой!
Энн взяла Адольфа за руку. Он неловко чмокнул ее в щеку. На этом их нежности закончились. Правда, на закате Века Невинности[10] были уже известны долгие поцелуи и другие более смелые ласки, но обниматься на людях еще не считалось общепринятым развлечением.