— Я вовсе не хорошенькая сейчас, миссис Богарт! Цвет лица ужасный, волосы вылезают, и я похожа на мешок с картошкой. К тому же у меня, кажется, развивается плоскостопие, и ребенок вовсе не залог любви, и похож он будет на всех нас, и я не верю в призвание матери, и все это, вместе взятое, — надоедливейший биологический процесс! — отвечала Кэрол.
Потом родился ребенок, родился без особых затруднений: мальчик с прямой спинкой и сильными ножками. В первый день Кэрол ненавидела его за причиненные им муки и пережитый безотчетный страх. Ее огорчало его безобразие. Но потом она полюбила его со всей преданностью и силой инстинкта, над которым раньше смеялась. Она так же шумно, как и Кенникот, восхищалась изяществом крошечных ручек. Она была побеждена доверием, с каким младенец тянулся к ней. Страсть к нему росла с каждой неприятной прозаической мелочью, которую ей приходилось для него делать.
Его назвали Хью, по ее отцу.
Хью рос худеньким здоровым ребенком с большой головой и мягкими каштановыми волосиками. Он был сосредоточен и молчалив — настоящий Кенникот.
Два года, кроме него, на свете ничего не существовало. Правда, Кэрол не оправдала предсказаний умудренных матрон, что она «перестанет хлопотать обо всем на свете и заботиться о чужих детях, как только ей придется думать о своем ребенке». Варварская готовность жертвовать другими детьми для того, чтобы один младенец имел больше, чем надо, была для нее немыслима. Но собой она готова была жертвовать. Он был для нее святыней, и, когда Кенникот попробовал предложить ей крестить ребенка, она отвечала так:
— Я не позволю оскорбить мое дитя и меня самое, прося у невежественного юнца в сюртуке благословения на то, чтобы он у меня был! Я не позволю подвергать его шаманским обрядам! Уж если от меня он не получил освящения, если я не искупила его душу девятью часами адской муки, то от преподобного мистера Зиттерела ему нечего получить!
— Ну, баптисты обычно и не крестят младенцев. Я подумывал больше о преподобном Уоррене, — сказал Кенникот.
Хью был для нее смыслом жизни, залогом будущих свершений, предметом поклонения и… занимательной игрушкой.
— Я думала, что буду матерью-дилетанткой, но я так ужасающе естественна, словно какая-нибудь миссис Богарт, — хвастала она.
Два года Кэрол была совсем своя в Гофер-Прери. Она стала такой же «нашей молодой матерью», как миссис Мак-Ганум. Она больше не заносилась. Не мечтала о спасении. Ее честолюбивые думы сосредоточились на Хью. Восхищенно глядя на его нежное, как жемчуг, ушко, она восклицала:
— Рядом с ним я чувствую себя старухой с кожей, как наждачная бумага, и… это меня радует! Он совершенство! Он должен иметь все, все! Он не останется здесь, в Гофер-Прери, навсегда… Хотела бы я знать, какой университет, собственно, лучше: Гарвард, Йель или Оксфорд?
Окружавшее Кэрол общество получило блестящее подкрепление в лице мистера и миссис Уитьер Смейл, дяди и тетки Кенникота.
Истинный обитатель Главной улицы определяет родственника как такое лицо, в чей дом можно явиться без приглашения и пробыть там, сколько заблагорассудится. Если вы услышите, что Лайм Кэсс, совершая поездку на Восток, потратил все время на «посещение» Ойстер-Сентера, это не значит, что он предпочитает эту деревушку всей остальной Новой Англии, но просто что у него там есть родственники. Это не значит также, что он переписывался с ними в последние годы или что они чем-нибудь проявили свое желание повидать его. Но не хотите же вы, чтобы человек просто так, за здорово живешь, тратил деньги на отель в Бостоне, когда у него в том же самом штате есть четвероюродная сестра!
Когда Смейлы продали свою молочную ферму в Северной Дакоте, то прежде всего они навестили сестру мистера Смейла, мать Кенникота, в Лак-ки-Мер, а затем нагрянули в Гофер-Прери погостить у племянника. Они явились без предупреждения, когда ребенок еще не родился, решили, что им, конечно, очень рады, и тотчас начали жаловаться на то, что их комната обращена на север.
Дядя Уитьер и тетя Бесси считали своим родственным правом смеяться над Кэрол и своим христианским долгом объяснять ей, как нелепы все ее представления. Они осуждали еду, угрюмость Оскарины, ветер, дождь и нескромность платьев Кэрол. Они были неутомимы: целыми часами могли они расспрашивать Кэрол о доходах ее покойного отца, о ее богословских воззрениях и о том, почему она не надела галош, чтобы перейти через улицу. Они были неистощимы в пустой болтовне, и пример их вызвал в Кенникоте стремление к такому же ласковому мучительству.
Если Кэрол случалось проговориться, что у нее немного болит голова, в тот же миг на нее набрасывались оба Смейла и Кенникот. Каждые пять минут, каждый раз, когда она садилась, вставала или обращалась к Оскарине, они вскрикивали: «Ну, как голова теперь? В каком месте болит? Есть в доме нашатырный спирт? Не слишком ли много ты сегодня ходила? Ты пробовала нюхать нашатырь? Его надо бы всегда держать под рукой. Ну что, не лучше теперь? Как тебе кажется? А глаза не болят? Когда ты обычно ложишься спать?.. Так поздно! Ого! Ну что, как теперь?»
Дядя Уитьер выговаривал Кенникоту в ее присутствии:
— Часты у Кэрол эти головные боли? Гм! Лучше бы ей не бегать по соседям играть в карты, а подумать немного о своем здоровье!
И такие расспросы, советы, замечания, опять советы, опять замечания продолжались до тех пор, пока наконец у нее не лопалось терпение и она не взвизгивала:
— Ради бога, оставьте этот разговор! Голова уже прошла!
Она слушала, как Смейлы и Кенникот всесторонне обсуждали между собой вопрос о том, двухцентовую или же четырехцентовую марку нужно наклеить на номер «Неустрашимого», который тетушка Бесси хотела отправить по почте своей сестре в Алберту. Кэрол уж скорее сходила бы в аптеку и взвесила его, но ведь она была мечтательница, а они — люди практичные, как они сами неоднократно заявляли. Поэтому они старались вывести размер почтового тарифа из своего внутреннего убеждения, что и составляло вкупе с откровенным мышлением вслух их проверенный способ решения любых вопросов.
Смейлы не признавали такой «чепухи», как такт и деликатность. Когда Кэрол оставила раз на столе письмо сестры, она была поражена, услыхав от дяди Уитьера:
— Я вижу, что твоя сестра довольна делами своего мужа. Тебе следовало бы навещать ее чаще. Я спрашивал Уила, и он говорит, что ты редко видишься с ней. Ай — ай-а-й! Тебе надо бы чаще бывать у нее!
Когда Кэрол писала школьной подруге или составляла недельное меню, она могла быть уверена, что тетушка Бесси очутится тут как тут и начнет тараторить:
— Я не буду мешать тебе, я только хотела посмотреть, где ты. Пожалуйста, не прерывай работы, я только на минутку. Я не знаю, может быть, ты подумала, что я не ела сегодня за обедом лука, потому что считала, что он плохо приготовлен, но причина совсем не в этом. Я не ела его не потому, что думала, что он плохо приготовлен, у тебя в доме все готовится очень аппетитно и хорошо, хотя я нахожу, что эта Оскарина не слишком старательна и не ценит того, что ей так много платят. Потом она сварлива, как все шведы, и я, собственно, не понимаю, почему вы держите шведку, но… Но дело не в этом: я не ела лука не потому, что я считала его нехорошо приготовленным, а потому, что я плохо переношу лук. Это очень странно, но с тех пор, как у меня однажды было разлитие желчи, я заметила, что лук, и жареный и сырой, мне одинаково вреден, а между тем, представь. Уитьер любит сырой лук с уксусом и сахаром…
Все это шло от чистого сердца.
Кэрол узнала, что единственная вещь, еще более тягостная, чем сознательная ненависть, это — требовательная любовь.
Она считала, что вела себя со Смейлами как полагается, любезно-сдержанно и самым обычным образом, но они чуяли в ней еретичку и с жадным наслаждением принимались вытягивать из нее смешные суждения себе на потеху. Они вели себя, как воскресная толпа в зоологическом саду, которая пугает обезьян, сует пальцы за решетку, гримасничает, хохочет, когда ей удается вывести из терпения какого-нибудь представителя этой более благородной расы.