Бакалейщик Оле Йенсон и мясник Даль перебрались в Южную Дакоту и Айдахо. Доусоны, захватив десять тысяч акров степной земли, уместившихся в маленькой чековой книжке, выехали в Пасадену, где их ожидали домик с верандой, солнце и кафетерий. Чет Дэшуэй продал свое мебельное и похоронное дело и переселился в Лос-Анжелос, где, как сообщал «Неустрашимый», «наш добрый друг Честер занял видное положение в фирме, торгующей недвижимостью, а его супруга пользуется той же популярностью в светских кругах прекраснейшего города нашего Юго-Запада, что и в нашем обществе».
Рита Саймонс вышла замуж за Терри Гулда и оспаривала у Хуаниты Хэйдок репутацию самой веселой из молодых дам. Но и Хуанита продвигалась вверх: после смерти отца Гарри сделался старшим компаньоном в галантерейном магазине, и Хуанита теперь язвила, бранилась и кудахтала, как никогда. Она купила бальное платье, выставляя свои ключицы напоказ «Веселым семнадцати», и поговаривала о переезде в Миннеаполис.
Чтобы отстоять свои позиции в соперничестве с новой миссис Гулд, она сделала попытку привлечь в свой лагерь Кэрол, со смешком нашептывая ей, что «многие считают Риту наивной, но мне-то хорошо известно, что она знает гораздо больше, чем полагается невестам. И, конечно, Терри, как врач, ничего не стоит рядом с вашим мужем».
Кэрол и сама охотно последовала бы за мистером Оле Йенсоном и эмигрировала хотя бы на другую Главную улицу. Бегство от знакомой скуки к незнакомой хоть на время вызвало бы новые переживания, открыло бы какие-то перспективы. Она намекала Кенникоту о богатых возможностях для медицинской практики в Монтане и Орегоне, хотя знала, что он доволен Гофер-Прери и никуда не хочет ехать. Но в душе у нее рождались смутные надежды, когда она думала о переезде, спрашивала на станции схемы железных дорог или взволнованно водила пальцем по картам.
Но случайный наблюдатель не заметил бы в ней недовольства и не догадался бы, что перед ним упорная отступница от веры Главной улицы.
Добропорядочный гражданин думает, что всякий бунтовщик беспрерывно кипит возмущением, услыша о такой Кэрол Кенникот, он только охнет: «Что за ужасная личность! Вот уж, наверное, мука — жить с нею под одной крышей! Слава богу, что среди моих близких все довольны жизнью!» В действительности же Кэрол едва ли пять минут в день посвящала своим одиноким мечтам. Вероятно, даже в кругу порицающего ее гражданина нашелся бы по крайней мере один скрытый бунтарь, мыслящий не менее предосудительно, чем Кэрол.
Ребенок заставил ее серьезнее относиться к Гофер — Прери и к их коричневому дому как естественному месту жительства. Кенникот был доволен ее любезностью с миссис Кларк и миссис Элдер, и когда она привыкла участвовать в разговорах о новом кадиллаке Элдеров и о поступлении старшего сына Кларков в контору мукомольного завода, эти темы приобрели в ее глазах значительность, стали чем-то повседневно необходимым.
На год или два почти все ее чувства сосредоточились на Хью, и она больше не критиковала лавок, улиц, знакомых… Она бегала в лавку к дяде Уитьеру за коробкой овсянки, рассеянно выслушивала, как он жаловался и негодовал на Мартина Мэони за то, что тот имел наглость утверждать, будто ветер во вторник был не юго — западный, а южный, и возвращалась назад по улицам, на которых нельзя было встретить ни одного нового лица. Думая всю дорогу о том, легко ли у Хью прорежутся зубки, она не сознавала, что эта лавка, эти ряды темных домов и составляют горизонт ее жизни. Она выполняла свою работу и радовалась, выиграв у Кларков в пятьсот одно.
Самым значительным событием двух ближайших лет после рождения Хью был уход Вайды Шервин из школы и ее замужество. Кэрол была подружкой на свадьбе. Так как венчание происходило в епископальной церкви, все женщины явились в новых замшевых туфлях и длинных белых лайковых перчатках, придававших им изысканный вид.
Все эти годы Кэрол была словно младшей сестрой Вайды и не имела ни малейшего понятия о том, что Вайда очень любила ее, так же сильно ее ненавидела и была как-то по-особому связана с нею.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Серая сталь махового колеса, которое от быстрого вращения кажется неподвижным, серый снег в аллее вязов, серые сумерки, в которых прячется солнце, — вот серая жизнь тридцатидевятилетней Вайды Шервин.
Она была маленького роста, подвижная и бледная. Светлые волосы ее поблекли и казались сухими. Ее синие шелковые блузки, скромные кружевные воротнички, высокие черные ботинки и матросские шляпы таили не больше очарования и поэзии, чем школьные парты. Но ее внешность определяли глаза: их выражение говорило о сильной личности, о вере в полезность и целесообразность всего существующего.
Глаза у нее были синие и никогда не останавливались подолгу на одном предмете. В них горели то смех, то жалость, то восторг. Если бы кто-нибудь увидел ее спящей, когда разглаживались морщинки вокруг ее глаз и опущенные веки скрывали сверкающие зрачки, он не поверил бы, что это такая сильная натура.
Вайда родилась в деревушке, затерянной меж холмов Висконсина, где ее отец был бедным священником. Она училась в ханжеском колледже, потом преподавала два года в горнопромышленном городке, полном смуглолицых татар и черногорцев и железорудных отвалов. Когда же она приехала в Гофер-Прери и увидела его деревья и сверкающий простор пшеничных полей, она решила, что попала в рай.
Она соглашалась с другими учителями в том, что школьное здание сыровато, но считала, что классы расположены очень удобно, что бюст президента Мак-Кинли на верхней площадке лестницы — прекрасное произведение искусства и что вид этого славного, честного президента-мученика не может не служить источником вдохновения. Она преподавала французский и английский языки, историю и латынь — особый вид латыни, который сводится к метафизическим рассуждениям о косвенной речи и абсолютном аблативе. Каждый год она наново убеждалась, что ученики как будто начинают учиться успешнее. Она потратила четыре зимы на создание Дискуссионного клуба, и когда дискуссия действительно в одну из пятниц прошла оживленнее и ораторы не забыли ни одного слова из своего текста, она почувствовала себя удовлетворенной.
Она жила полезной трудовой жизнью и казалась холодной и простодушной. Но втайне страхи, желания и сознание их греховности разрывали ей сердце. Она знала, в чем дело, но не решалась назвать вещи своими именами. Она ненавидела самый звук слова «пол». Ей снилось, что она затворница в гареме, белотелая, пышногрудая, и она просыпалась в трепете, беззащитная в полумраке своей комнаты. Она молилась Иисусу, всегда ему — сыну божию, принося ему весь неутолимый пыл своего обожания, обращаясь к нему как к вечному возлюбленному, загораясь страстью, ликуя, вырастая сама в созерцании его величия. Так возвышалась она до терпения и воздержания.
Днем среди всяческой суеты Вайда могла смеяться над адским огнем своих ночей. С напускной веселостью она повсюду говорила: «Я, кажется, рождена быть старой девой»; или: «Кто женится на некрасивой школьной учительнице?»; или: «Ах, мужчины, большие, шумные, надоедливые создания! Мы, женщины, не подпускали бы вас к дому: ведь от вас только один беспорядок, да вы нуждаетесь в нашем уходе и руководстве. Нам бы следовало сказать вам всем: брысь!»
Но когда кто-нибудь из мужчин во время танца прижимал ее к себе или даже когда «профессор» Джордж Эдвин Мотт отечески похлопывал ее по руке, рассуждая с ней об испорченности Сая Богарта, она вздрагивала и с гордостью думала о том, что сохранила девственность.
Осенью 1911 года, за год до женитьбы доктора Уила Кенникота, Вайда была его партнершей в турнире в пятьсот одно. Тогда ей было тридцать четыре года. Кенникоту было около тридцати шести. В ее глазах он был очень приятный, интересный молодой человек с мальчишескими замашками, средоточие всевозможных геройских качеств в мужественно-прекрасной оболочке. Они вдвоем помогали хозяйке готовить салат, кофе и имбирное печенье, сидя рядом на скамье в кухне, в то время как остальные шумно ужинали в комнатах.