— Боюсь, что сейчас не выйдет. У меня тут полно народу. Скажи мне свой номер, я тебе позвоню попозже. Или знаешь что-ты сегодня на моей лекции будешь?
— Конечно, нет! Думаешь, у меня на вечер другого дела не найдется, как только ходить на твои лекции?
Он позвонил телефонистке коммутатора, чтобы она больше никого с ним не соединяла; после этого ему удалось проспать до двенадцати. В двенадцать он встал, принял ванну, неумело выбранился вполголоса, так что брань вышла похожей скорей на жалобу, и сел за свою портативную машинку, писать передовицу для «Сельских школ». Он уже распорядился снова включить телефон, и ему несколько раз пришлось прерывать свое вдохновенное занятие, отвечая на звонки. Звонили: страховой агент, желавший знать, успел ли он уже подумать о своей жене и малютках-сыновьях, три юных репортерши из одного и гого же школьного журнала, неизвестная дама, вознамерившаяся осчастливить «Сельские школы» лирической поэмой во славу сухого закона, и еще другая дама, которая спросила: «Это Джозеф В. Снайдер?»- и, узнав, что нет, гневно осведомилась, почему.
Заходила в номер горничная, пришлепнула разок его подушку и попросила у него автограф для своего больного сыночка. Обрадованный доктор спросил, откуда она узнала, кто он такой. Выяснилось, что она и не узнавала. Он звался доктором и носил бороду, и из этих двух фактов у нее составилось смутное представление о нем, как о специалисте по удалению гланд.
В 12.49 безмолвный и неизвестно чей муж, встречавший его утром на станции, заехал за ним и повез его на завтрак Ассоциации Чулочных Торговцев, где ему предстояло выступить (бесплатно). Этого мужа после завтрака сменил другой, такой же сумрачный и недоброжелательный, и повез его в Мэплвуд-парк осматривать Хижину Пионеров (копня), седьмую за эти двенадцать дней.
От 3.30 до 8, то есть до начала лекции, его время, по счастью, оказалось незанятым, если не считать интервью со всеми тремя упомянутыми школьницами, поочередно пытавшимися выяснить, что он думает о просвещении, восемнадцати телефонных звонков, файф-о — клока, где он произнес пятиминутную речь, стоя под портретом Хью Уолпола с его собственноручной надписью, одевания к лекции и обеда на сорок персон — без коктейлей, хотя и в частном доме, во время которого ему пришлось разъяснять философию Плотина, которого он никогда не читал, хозяйке дома, которая его тоже не читала.
Устроителем его лекции был Дамский Клуб Текущих Событий при методистской церкви на Парсифаль-бульваре, и состояться она должна была в помещении церкви, а это значило, что нельзя будет выкурить папироску перед тем, как начать говорить, нельзя ни разу за всю лекцию чертыхнуться, нельзя упоминать об абортах и дамских подвязках, нельзя рассказать свой любимый анекдот о подгулявшем дьяконе и нужно выражать самые оптимистические взгляды на будущее Америки, которое сейчас, при двух неделях лекций в перспективе, рисовалось ему в мрачнейших тонах.
У бокового входа в церковь его встретила председательница клуба и пастор, преподобный доктор Баури, который пожал ему руку и прошипел:
— Вы нам оказали большую честь своим посещением, доктор. Позвольте, вы, кажется, были деканом Кинникиникского колледжа? Знаете ли вы профессора Ипопа из Боудоннского колледжа в штате Мэн, доктор?
— К сожалению, нет, доктор.
— Вы его не знаете, доктор?
Доктор Плениш отчетливо почувствовал, что это — серьезное упущение с его стороны. — Я с ним не знаком лично, но очень много о нем слышал. — Преподобный Баури все еще смотрел недоверчиво. — Я наслышан о нем с самой лучшей стороны. Большой ученый и настоящий джентльмен.
— Прохвост и пьяница, — сказал доктор Баури и подозрительно повел носом в сторону доктора Плениша.
Фотограф из местной газеты уже был тут и готовился к новой атаке, не потому, что газета или еще кто-нибудь жаждал увидеть портрет доктора Плениша, но просто потому, что, по глубокому убеждению любого комитета, лектор или докладчик не может приступить к делу, если предварительно не заставить его осоветь от чересчур обильной пищи, не истомить застольными речами и в заключение не ослепить магнием.
Между тем председательница выходила из себя, стараясь припомнить свое вступительное слово. Она кружила по ризнице, как сомнамбула, бормоча себе под нос:
— Который… которого… которому… которым…
Доктор Плениш схватил ее за плечо, тряхнул и крикнул ей в ухо:
— Перестаньте, моя милая, сейчас же перестаньте! Не заботьтесь о публике. Эти болваны должны быть счастливы уже тем, что такая женщина, как вы, вообще обращается к ним!
Она посмотрела на него с робким обожанием, и с этой минуты он был безраздельным хозяином ситуации и, худо ли, хорошо ли, дотянул привычную канитель до благополучного конца. Ровно в 9.17, ухватившись руками за края кафедры, устремив ясный взгляд на все эти нарумяненные щеки, красные шляпки и нафабренные усы и с удовольствием чувствуя себя центром внимания, он произнес свою заключительную фразу:
— Итак, друзья мои, надеюсь, мне удалось внушить вам мысль, что не искать совета и не дожидаться чуда должны мы, желая укрепить свою семью и обеспечить будущее своих детей, но лишь терпеливо, изо дня в день, поступать так, как мы считаем правильным.
Ему пришлось пройти через ритуал ответов на вопросы, включающий один неприятный момент — неизбежные придирки вездесущего коммуниста. После этого осталось только получить чек, и веселые поминки можно было считать оконченными.
Иногда за представлением следовал ужин. А иногда ничем не выдающиеся личности, которых он даже не заметил в зале, подходили и спрашивали, не желает ли он промочить горло, и везли его в частный дом, где он находил настоящий домашний бар и много пепельниц и, отведя душу в мужском разговоре, стряхивал с себя одурь эстрадного велеречия перед тем, как снова сесть в поезд и ехать дальше. Но сегодня, после церкви на Парсифаль-бульваре, нечего было надеяться попасть в подобный оазис, и, вернувшись в свой номер в отеле, он утешался созерцанием чека, который даже поцеловал, вынув из бумажника, и перспективой разговора с Пиони по междугородному телефону в одиннадцать часов — так у них было заведено, и он никогда не лишал себя этого удовольствия, разве что оказывался в этот час в поезде. Но и тогда он звонил ей, как только приезжал на место — в час ночи, в три часа, все равно. Она неизменно тотчас же просыпалась и радостно ахала, как будто меньше всего на свете ожидала услышать в трубке его голос.
Вот и сегодня…
— Хэлло, детка!
— О, Гидеон! Миленький! Откуда ты?
— Из Наполеона.
— Ну да! Чего ради тебя понесло в такое место?
— Ради восьмидесяти пяти долларов минус двадцать процентов Саламандре.
— Ах ты, моя куколка! Можешь считать, что они уже истрачены. Знаешь, Гидеон, я так по тебе скучаю, так скучаю. В доме так пусто без моего большого медведя, даже Кэрри не спасает, хоть и орет целый день. Как раз сегодня я сидела и думала: был бы ты здесь, пошли бы мы вечером бродить по городу и смеялись бы, как дураки, а потом зашли бы выпить чего — нибудь, а потом в кино и держались бы за руки в темноте. Скажи мне, миленький, как ты себя чувствуешь?
— Прекрасно. Даже горло ничуть не устало. Правда, не могу того же сказать о заде — знаешь, когда полдня приходится проводить в поезде…
— Фу, Ги-де-он!
— А ты как себя чувствуешь, детка?
— Чудно.
— А Кэрри?
— О, Кэрри просто дуся.
— Ну, надо кончать. Береги себя, моя радость.
— И ты себя береги.
— Обо мне не беспокойся, кошечка. Поцелуй Кэрри за меня. И, пожалуйста, береги себя, и… и… Ах ты, господи, как хотелось бы сейчас быть дома, с тобой! Ну до свиданья, детка, скоро увидимся.
Поезд уходил в 12.30, а в кино на последний сеанс уже нельзя было успеть. До двенадцати он просидел у себя в номере и, чтобы не заснуть, сначала читал журнал «Правдивые признания», затем взялся за биржевую страничку местной вечерней газеты, а после этого несколько раз перечел в том же номере интервью с собственной особой. И, наконец, наступила долгожданная минута, когда можно было запереть чемодан и крикнуть рассыльного, чтобы тот нес его вниз.