— Но, папа, вы должны согласиться, что N. — мошенник!
— Послушай, мне об этом не известно.
После развода мы с мамой переехали на Фолькунгагатан, 57, в дом для низших слоев среднего класса. Там жило пестрое сборище людей. Воспоминания о доме выстраиваются приблизительно, как в фильмах 30 или 40-х годов, с подходящей к месту галереей персонажей. Славная жена привратника, немногословный привратник, которым я восхищался, в частности, потому что он отравился генераторным газом — это намекало на героическую близость к опасным машинам.
Посторонние появлялись редко. Отдельным пьяницам иногда удавалось пробраться в подъезд. Пару раз в неделю в дверь звонили попрошайки. Что-то бормоча, они топтались в прихожей. Мама делала им бутерброды — вместо денег она давала хлеб.
Мы жили на пятом этаже. То есть на последнем. На лестничную площадку выходило четыре двери, не считая двери на чердак. На одной из них была табличка с фамилией Эрке, фотожурналиста. Жить по соседству с фотожурналистом — это казалось чуть ли не шикарно.
Наш ближайший сосед, тот, кого мы слышали сквозь стенку, был холостяк, далеко шагнувший за пределы среднего возраста, человек с кожей, отливавшей желтоватой бледностью. Он работал на дому, занимался какой-то маклерской деятельностью по телефону. Во время телефонных разговоров он частенько разражался заразительным хохотом, который проникал сквозь стену к нам. Другим регулярно повторяющимся звуком было хлопанье пробок. Пивные бутылки в то время не имели крышечек. Все эти дионистические звуки — взрывы хохота и хлопанье пробок — как-то не вязались с бледным, похожим на привидение, дядечкой, которого я иногда встречал в лифте. С годами он стал подозрительным, и взрывы хохота слышались все реже.
Однажды в доме случился дебош. Я был маленький. Одного нашего соседа выставила за дверь жена, пьяный, он был в бешенстве, а она забаррикадировалась. Выкрикивая угрозы, он пытался прорваться внутрь. Я запомнил, что он выкрикнул следующую странную фразу: “А мне, черт побери, плевать, если я попаду на Кунгсхольмен!”
— Что такое Кунгсхольмен? — спросил я маму.
Она объяснила, что на Кунгсхольмене расположено полицейское управление. Этот район имел дурную славу. (Она укрепилась, когда я побывал в больнице Св. Эрика и увидел инвалидов с финской войны, которые лечились там зимой 1939–1940 года-)
Мама уходила на работу рано утром. Она не ездила, а ходила пешком. Всю свою взрослую жизнь ходила от Сёдера до Эстермальма и обратно — она работала в народной школе Хедвиг Элеоноры и год за годом вела третий и четвертый классы. Она отдавала преподаванию всю себя и очень любила детей. Вполне можно было себе представить, как тяжело ей будет уходить на пенсию. Но ничего подобного, она почувствовала облегчение.
Мама работала, а значит, у нас была домработница, девушка, как это тогда называлось, хотя ее следовало бы называть няней. Она ютилась в крошечной комнатушке при кухне, не входившей в состав двухкомнатной квартиры с кухней — официальный статус нашего жилища.
Когда мне было пять-шесть лет, нашу тогдашнюю домработницу звали Анна-Лиса, она приехала из Эслёва. Мне она казалась очень привлекательной: светлые кудрявые волосы, курносая, мягкий сконский диалект. Чудесная девушка, и я до сих пор испытываю нечто особенное, проезжая станцию Эслёв. Но я никогда не сходил в этом волшебном месте.
К ее талантам относилось умение рисовать — замечательно рисовать. Особенно она любила диснеевских персонажей. Сам я в эти годы, в конце 30-х, рисовал почти беспрерывно. Дед приносил домой рулоны белой оберточной бумаги, которая в то время использовалась во всех продовольственных магазинах, и я заполнял листы рисованными рассказами. Вообще-то писать я научился в пятилетнем возрасте. Но это занимало много времени. Моя фантазия требовала более быстрых способов выражения. Но даже рисовать как следует у меня не хватало терпения. Я выработал своего рода стенографию из фигур — стремительные движения и головокружительный драматизм, но без деталей. Комиксы, которые потреблял только я.
Как-то в середине 30-х годов я потерялся в центре Стокгольма. Мы с мамой были на школьном концерте. В давке у выхода из Концертного зала моя рука выскользнула из маминой. Меня неумолимо повлекло вместе с толпой, а поскольку я был совсем маленьким, обнаружить меня не смогли. На Хёторйет, Сенной площади, смеркалось. Я стоял там, лишенный всякой защиты. Вокруг люди, но они заняты своими делами. Не за кого уцепиться. Это мое первое ощущение смерти.
Когда минутная паника прошла, я начал думать. Добраться до дома вполне возможно. Наверняка возможно. Мы приехали на автобусе. Я, как всегда, стоял на коленях на сиденье и смотрел в окно. Мимо проносилась Дроттнинггатан. Теперь следовало идти обратно той же дорогой, остановка за остановкой.
Я пошел в правильном направлении. Из всего долгого пути мне четко запомнился один эпизод. Я подошел к мосту Норрбру и увидел воду. Движение здесь было интенсивным, и я не решался перейти улицу. Я повернулся к стоявшему рядом мужчине и сказал: “Какое большое движение”. Он взял меня за руку и перевел через улицу.
А потом отпустил. Не знаю, почему он и все другие незнакомые взрослые считали совершенно нормальным, что маленький мальчик идет один по Стокгольму темным вечером. Но так это было. Остальная часть моего путешествия — через Старый город, Слюссен и Сёдер — была, очевидно, весьма запутанной. Не исключено, что я шел к цели, ориентируясь по тому же мистическому компасу, который имеется у собак и почтовых голубей — они всегда находят дом, где бы их ни выпустили. Ничего из этого не отложилось у меня в памяти. Хотя нет — помню, что моя уверенность в себе росла с каждой минутой, и домой я пришел в состоянии полного восторга. Меня встретил дед. Моя убитая горем мать сидела в полицейском участке и ждала известий. Деда нервы не подвели, он встретил меня вполне непринужденно. Обрадовался, конечно, но без бурных эмоций. Все было надежно и естественно.
Латыпь
Осенью 1946 года я поступил в классическую гимназию. Сменились преподаватели. Вместо Маляра, Сатаны, Лежебоки и других появились Фило, Фидо, Малыш, Тетка и Козел. Последний оказался самым главным. Он был нашим классным руководителем и повлиял на меня гораздо больше, чем мне хотелось признаваться во времена наших с ним стычек.
Годом раньше, до того как он стал моим учителем, у нас с ним произошла драматическая встреча. Опаздывая, я бежал по школьному коридору. С другого конца навстречу мне мчался мальчик из параллельного класса. Это был Г., известный задира. Мы остановились как вкопанные друг перед другом, но столкновения не избежали. Резкие остановки чреваты агрессивностью, а мы были в коридоре одни. Г. воспользовался случаем и ударил меня. Правым кулаком он вмазал мне под дых. В глазах у меня потемнело, и я свалился на пол. Грохнулся в обморок, словно какая-нибудь мамзель из романа XIX века. Г. удалился.
Когда мрак рассеялся, я различил фигуру человека, склонившегося надо мной. Жалобный, певучий голос повторял раз за разом, чуть ли не в отчаянии: “Как ты? Как ты?” Передо мной маячило розовое лицо, украшенное ухоженной белоснежной бородкой. Оно выражало тревогу.
Этот голос, это лицо принадлежало преподавателю латыни и греческого Перу Венстрёму, он же Пелле Левак, он же Козел.
К счастью, он не стал меня расспрашивать, похоже, довольный уже тем, что я способен идти самостоятельно. Поскольку его тревога была искренней и он хотел помочь мне, у меня создалось впечатление, что Козел в глубине души человек доброжелательный. Кое-что от этого впечатления сохранилось у меня и тогда, когда у нас с ним начались конфликты.
Выглядел Козел весьма стильно, с налетом театральности. Помимо белой бороды он носил темную широкополую шляпу и короткую накидку. Минимум верхней одежды зимой. Сразу возникала ассоциация с Дракулой. На расстоянии он был красив, неотразим, вблизи же на его лице частенько появлялось выражение беспомощности.