Присущая его голосу певучая интонация была результатом самостоятельного совершенствования готландского говора.

Козел страдал хронической болезнью суставов и потому сильно хромал. Но двигался все же споро. Его появление в классе часто сопровождалось драматическими эффектами, портфель летел на кафедру, и через несколько секунд становилось ясно, в каком он сегодня настроении. Безусловно, на его самочувствие влияла погода. В холодные ясные дни уроки проходили весьма миролюбиво. В пасмурную погоду при низком атмосферном давлении уроки тянулись в глухом раздражении, прерываясь неизбежными вспышками гнева.

Он принадлежал к тому сорту людей, которых невозможно представить себе в иной профессиональной роли, кроме роли учителя. Больше того, его практически нельзя было представить себе кем-то еще, кроме учителя латыни.

На второй год учебы в гимназии я начал сам писать модернистские стихи. В то же время меня тянуло к старой поэзии, и, когда уроки латыни перешли с исторических текстов о войнах, сенаторах и консулах к стихам Катулла и Горация, я с удовольствием погрузился в тот поэтический мир, где царствовал Козел.

Зазубривание стихов было поучительно. Дело происходило следующим образом. Сначала ученик должен был прочитать одну строфу, например Горация:

Aequam memento rebus in ardius

servare mentem, non secus in bonis

ab insolenti temperatam

laetitia, morituri Delli!

— Переведи, — приказывал Козел.

— Со спокойной душой… э-э-э… помни, что со спокойной душой… нет… спокойно… сохраняй спокойствие духа в трудных обстоятельствах, и не иначе… гм… нет, а в благоприятных… благоприятных обстоятельствах… э-э… воздерживайся от чрезмерной… гм… живой радости, смертный Делий!

Светящийся римский текст словно опускался на землю. Но в следующее мгновение, со следующей строфой, возвращался истинный Гораций — на латыни, с чудесной поэтической точностью. Такие перепады между низкой тривиальностью и напряженной возвышенностью многому меня научили. То было условием поэзии. Условием жизни. Через форму (форму!) можно было что-то возвысить. Гусеницы исчезали, расправлялись крылья. Не надо терять надежды!

К сожалению, Козел не понял моего влечения к классической поэзии. Для него я был эдаким тихим провокатором, который напечатал невразумительные стихи “в духе 40-х годов” в школьном журнале — осенью 1948 года. Увидев мои творения, в которых отсутствовали заглавные буквы и знаки препинания, он возмутился. Я был частью наступающего варварства. Подобные типы просто не могут воспринимать Горация.

Я еще больше потерял в его глазах, когда на одном уроке мы читали средневековый латинский текст о жизни в XIII веке. День стоял пасмурный, Козла мучили боли, в любую минуту мы ждали вспышки бешенства. Внезапно он отрывисто спросил, кто такой Эрик Шепелявый и Хромой, упоминавшийся в тексте. Я ответил, что он был основателем Грёнчёпинга [2]. С моей стороны это была инстинктивная попытка разрядить обстановку.

На этот раз гнев Козла не ограничился рамками урока, я в тот семестр получил предупреждение по курсу латыни. Предупреждение представляло собой короткое письменное уведомление моих родителей о том, что их сын не справился с предметом. Поскольку у меня были отличные оценки за письменные работы по латыни, предупреждение следовало отнести скорее к моей жизни, а не к латинскому языку.

В последнем классе гимназии наши отношения стали намного лучше. К экзаменам они превратились в сердечные.

Приблизительно в это время две поэтические стихотворные формы Горация — сапфическая строфа и алкеева строфа — начали проникать и в мою собственную поэзию. Летом, после сдачи экзаменов, я написал два стихотворения, использовав сапфический размер. Одно называлось “Одой к Торо” — позднее сокращенное до “Пяти строф к Торо”, за счет изъятия наиболее ребяческих частей. Второе стихотворение — “Шторм” из сборника “Осенние шхеры”. Не знаю, познакомился ли Козел с тем, что я написал, когда вышла моя первая книга.

Классические стихотворные размеры. Как мне пришла в голову подобная идея? Она просто взяла и появилась. Ведь я считал Горация своим современником. Он был как Рене Шар, Лорка или Эйнар Мальм [3]. Наивность, превратившаяся в изощренность.

Стихи

Из сборника “Тайны в пути” (1958)

Четыре темперамента

Испытующий взгляд превращает солнечные лучи

в полицейские дубинки.

А вечером: грохот вечеринки из квартиры снизу

пробивается сквозь пол как цветы не из этого мира.

Ехал по равнине. Мрак. Машина, казалось,

застыла на месте.

В звездной пустоте вскрикнула антиптица.

Солнце-альбинос стояло над мчащими

темными водами.

* * *

Человек — вывороченное дерево

с каркающей листвой и молния

по стойке смирно — видел, как зловонное чудище —

солнце вздымалось, хлопая крыльями на скалистом

острове мира, и неслось за флагами из пены

сквозь ночь

и день с белыми морскими птицами галдящими

на палубе и все — с билетами в Хаос.

* * *

Чуть задремлешь — услышишь отчетливо

чаек воскресный

звон над бесконечными церковными приходами

моря.

В кустах заводит свои переборы гитара и облако

медленно плавно плывет как зеленые сани весны —

ржет запряженный свет — скользит к нам по льду приближаясь.

* * *

Проснулся от стука каблуков любимой,

а на улице два сугроба как варежки что забыла зима

и над городом кружатся падающие с солнца листовки.

Дорога, кажется, никогда не кончится.

Горизонт убегает в спешке.

Птичий всполох на дереве. Пыль взметается у колес.

У всех колес, спорящих со смертью!

Формулы путешествия (Балканы, 1955)

I

Гул голосов за спиной у пахаря.

Он не оборачивается. Пустынные поля.

Гул голосов за спиной у пахаря.

Одна за другой отрываются тени

и падают в бездну летнего неба.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: