И он пытался успокоить ее, обмануть свою совесть:

«Я уеду, конечно, уеду, разве тебе не ясно это? Мы вместе уедем: ты — в моей душе, ты — живее меня. Успокойся. Не мучай меня больше. Мы уедем вместе, вместе, время унесет нас в вечность. Мы были разлучены и далеки друг от друга тогда, когда встречались наши взгляды и сливались в поцелуе уста. Разлучены и чужды друг другу. Только сейчас начинается наше настоящее единение — в твоей ненависти, в моем терпении, в моем отказе».

Постепенно усталость брала верх. Он слышал за окном какой-то долгий приглушенный стон, как будто ворковала голубка, искавшая своего дружка. И горестный, страстный стон этот казался ему стоном самой ночи — ночи, светлой от лунного сияния, но сияние это было каким-то бесплотным, туманным: все небо было усеяно небольшими, подобными пушинкам, облачками. Потом до него дошло, что это стонет он сам. Но сон уже успокоил его. Страх, страдания, воспоминания понемногу отдалились. Ему казалось, что он и в самом деле едет верхом по тропинке на плоскогорье, все кругом спокойно, светло. За далеким желтым ольшаником видны поляны, поросшие нежно-зеленой, радующей глаз травой. На утесах недвижно сидят орлы и глядят на солнце.

Неожиданно перед ним возник сельский стражник и протянул ему открытую книгу.

И он снова принялся читать послание святого Павла коринфянам с того самого места, где остановился прошлой ночью: «Господь знает умствования мудрецов, знает, что они суетны» — и так далее.

В воскресенье мессу служили позднее, нежели в другие дни, но он всегда приходил в церковь рано, чтобы исповедать женщин, которые хотели потом причаститься.

Мать разбудила его как обычно.

Уже несколько часов он спал тяжелым, мертвым сном. Он пробудился, ничего не помня, с неодолимым желанием уснуть снова. Стук в дверь не прекращался, и он все вспомнил.

И сразу же вскочил с постели, объятый страхом.

«Аньезе явится в церковь и уличит меня при всем народе».

Он не знал почему, но, пока спал, в нем утвердилась уверенность, что она осуществит свою угрозу.

Он опустился на стул, чувствуя себя совсем без сил, колени у него подгибались. В голове все смешалось. Он подумал, что еще можно успеть предотвратить скандал. Он мог притвориться больным и не служить мессу, мог выиграть время и попытаться унять Аньезе. Но одна только мысль, что надо начинать драму сызнова, опять пережить вчерашнее унижение, усиливала страх.

Он поднялся, и ему показалось, будто он ударился лбом о небо сквозь оконные стекла.

Он постучал ногами по полу, чтобы избавиться от неприятной дрожи. Оделся, потуже затянув ремень и плотнее натянув одежду, как это делают охотники, укрепляя подсумок и закутываясь в плащ, прежде чем отправиться в горы.

А когда он распахнул окно и выглянул в него, ему показалось, будто после ночного кошмара он впервые увидел дневной свет, будто вырвался в конце концов из плена, в который сам заключил себя, и примирился с небом и землей. Но это было вынужденное примирение, полное скрытого недовольства. И стоило ему отойти от окна, перестать дышать свежим воздухом и вновь оказаться в теплой, пахнущей духами комнате, как его опять охватил страх.

И он мучительно стал искать спасения, думая о том, что же он должен сказать матери.

Он слышал ее глуховатый голос — она гнала кур, забиравшихся в кухню, слышал, как они лениво хлопали крыльями, ощущал запах горячего кофе и свежей травы.

С тропинки под скалой доносился тихий перезвон колокольчиков на шее у коз, отправлявшихся на пастбище, и звон этот казался ему как бы игрушечным эхом монотонного, но все равно радостного колокольного благовеста, которым Антиоко с башни церквушки призывал верующих пробудиться и прийти к мессе.

Все кругом дышало спокойствием, тишиной и было освещено розоватым светом зари. Он вспомнил свой сон.

Ничто не мешало ему выйти из дома, отправиться в церковь и продолжить свою привычную жизнь. Но он опять испытывал страх — страшно было двинуться с места, страшно было и вернуться в комнату. Ему представлялось, что тут, на пороге, он словно на вершине горы: вверх пути нет, а внизу — пропасть. Невыразимое мгновение, когда он услышал, как громко стучит его сердце, и пережил реальное ощущение, будто заглянул в пропасть, на дне которой в бурном потоке стучит какое-то колесо — стучит без всякого смысла, лишь для того, чтобы переливать воду, которая течет сама собой.

Это стучало, напрасно стучало в потоке жизни его сердце. Он закрыл дверь и присел на ступеньку, как его мать накануне ночью. Он не хотел сам решать, что делать дальше, а ждал, когда кто-нибудь придет ему на помощь.

Тут, на ступеньках, и застала его мать. Увидев ее, он сразу встал, уже приободрившись, но в то же время испытывая в глубине души и унижение, настолько был уверен в том, что ее совет будет прежним — следовать выбранному пути.

Он заметил, как побелело ее суровое лицо, почти осунулось от тревоги за него.

— Пауло! Почему ты сидел тут? Тебе плохо?

— Мама, — сказал он, направляясь к двери, не глядя на нее, — я не стал будить вас вчера ночью. Было поздно. Так вот, я был там. Был там.

Мать смотрела на него уже более спокойно. В наступившей тишине удары колокола звучали чаще, настойчивее и как будто над самой их крышей.

— Она чувствует себя хорошо. Только нервничает и требует, чтобы я сейчас же уехал из села. Иначе грозит прийти в церковь и устроить скандал, рассказать все людям.

Мать молчала, но он чувствовал, что она стоит за его спиной недвижная и суровая, что поддерживает его, как младенца, делающего первые шаги.

— Она требовала, чтобы я уехал немедленно, ночью. И… сказала, что иначе сегодня утром придет в церковь… Я не боюсь ее. Впрочем, я думаю, она не придет.

Он открыл дверь: в полумраке прихожей забрезжили серебряные лучики солнца, казалось, они, словно сетью, опутывали мать и сына и влекли их на свет.

Не оборачиваясь, он направился к церкви. Мать осталась у двери, провожая его взглядом.

Она не произнесла ни звука, но подбородок ее снова задрожал. Затем она быстро поднялась в свою комнатку и торопливо оделась, решив, что и ей надо пойти в церковь. Она тоже потуже затянула пояс и двигалась решительно. Однако, прежде чем отправиться вслед за сыном, не забыла выгнать кур, снять с огня кофеварку, запереть дверь. Она поплотнее обмотала шарфом рот и подбородок, потому что дрожь, как она ни старалась унять ее, не прекращалась.

И она только взглядом могла приветствовать женщин, поднимавшихся по дороге из села, и уже собравшихся у ограды на площади стариков, чьи островерхие черные шапки вырисовывались на розовом фоне неба.

Он вошел в церковь.

Некоторые наиболее усердные верующие уже ждали его у исповедальни, а одна из женщин, пришедшая первой, заняла место на ступеньках, пока другие ждали своей очереди.

И некоторые поднявшиеся спозаранку ребятишки окружили Нину Мазию, стоявшую на коленях под чашей со святой водой, которую она словно подпирала своей дьявольской головкой. Погруженный в свои мысли, священник наткнулся на них и рассердился, узнав девочку, которую мать специально поместила тут, чтобы все видели ее. Ему показалось, что она не случайно все время попадается на его пути, как некое препятствие, как упрек.

— Сейчас же уйдите отсюда, — громко приказал он, и голос его эхом прогремел по всей церкви. Круг из детей сразу же раздвинулся и переместился в глубину, но так, что Нина Мазия по-прежнему оставалась в центре у всех на виду.

Женщины, не переставая молиться, повернули к ней свои крупные головы. И она казалась языческим идолом в капище, заполненном неприятным запахом от тел деревенских жителей и розовой пылью, светящейся в лучах утреннего солнца.

Он шел прямо. Но страх его нарастал. Он коснулся краем сутаны места, где обычно преклоняла колени Аньезе. Это была старинная фамильная скамья с резной подставкой для ног, и он измерил взглядом, а затем и шагами расстояние от нее до алтаря.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: