«Как только замечу, что она поднимается, чтобы исполнить свое пагубное намерение, успею скрыться в ризнице».
А войдя в ризницу, он вздрогнул. Антиоко был уже здесь: он бегом спустился с колокольни, чтобы помочь ему переодеться, и ждал у открытого шкафа. Лицо мальчика было более бледным, чем обычно, почти трагическим. Казалось, он уже целиком проникся своей будущей миссией, предсказанной ему накануне вечером. Но маска эта готова была слететь с его лица, освеженного ветром на колокольне, глаза под опущенными ресницами светились радостью, и губы сжимались, силясь сдержать смех. Сердце его стучало, переполненное светом, звуками и радостью этого праздничного утра. Однако, поправляя кружево стихаря, он вдруг поднял на священника сразу же потемневшие глаза: он заметил, что рука под кружевом дрожит, а лицо, столь почитаемое им, необычно бледное и расстроенное.
— Вам плохо?
Да, священнику было плохо, хотя он и возразил жестом. Рот его наполнился соленой слюной, и ему казалось, что это кровь. Однако плохое самочувствие пробудило в нем надежду. «Упаду замертво. Разорвется сердце, и все по крайней мере будет кончено».
Он вышел в церковь, чтобы исповедовать женщин, и в глубине нефа возле двери увидел свою мать.
Недвижная и суровая, она стояла на коленях и, казалось, наблюдала за входом в церковь и за всеми, кто был в ней, готовая удержать даже своды, если они вдруг начнут рушиться.
Но мужество больше не возвращалось к нему. И возникший росток надежды — желание умереть — все увеличивался у него в душе, давил, сжимал сердце.
Войдя в исповедальню, он немного успокоился. Ему показалось, будто он уже в могиле, по крайней мере, отделен от людей и может со стороны взирать на свой позор. И тихий разговор женщин за решеткой, сопровождаемый вздохами и горячим дыханием, походил на шелест травы на скале, когда в ней пробегают ящерицы. И Аньезе снова была с ним, скрытая в этом убежище, куда он столько раз мысленно вводил ее. Дыхание молодых женщин и запах их волос и одежд, надушенных по случаю праздника лавандой, подавляли его страх и усиливали страсть.
И он всем им отпускал грехи, думая о том, что вскоре, наверное, и сам предстанет перед их судом.
Потом он вновь испугался, что надо выйти из исповедальни, — тут-то он и узнает, пришла ли Аньезе. Но ее скамья была пуста.
Может, она и не придет. Однако иногда она оставалась у двери, присев на стул, который приносила для нее служанка. Он обернулся, снова увидел недвижную фигуру матери. И, преклонив колени, чтобы начать мессу, подумал, что его душа тоже склоняется перед богом, объятая своими мучениями, подобно тому, как сам он облачен в стихарь и епитрахиль.
Тогда он решил больше не смотреть назад, закрывать глаза всякий раз, когда нужно будет оборачиваться для благословения. У него было ощущение, будто он идет и идет, поднимаясь по крутому склону на свою голгофу. И легкая нервная судорога сводила затылок всякий раз, когда он обращался к народу. Тогда он закрывал глаза, чтобы не ощущать пропасть у своих ног, но и сквозь дрожащие веки ему неизменно виделась резная скамья с мрачной фигурой Аньезе, темной на сером фоне церкви.
И Аньезе действительно была там, вся в черном, в черной мантилье, прикрывавшей ее лицо цвета слоновой кости. Золоченая застежка молитвенника сверкала в ее обтянутых черными перчатками руках. Она, казалось, читала, но ни разу не перелистнула страницу. Служанка, словно рабыня, стояла на коленях возле нее на уровне скамьи, то и дело с собачьей преданностью заглядывая в глаза хозяйки, казалось ожидая услышать какие-то грустные слова.
И он все виделсверху, с высоты алтаря. И у него уже не было больше надежды, хотя сердце и подсказывало ему: нет, это невозможно, чтобы Аньезе обрушила на него свою безумную угрозу.
Когда он перевернул страницу Евангелия, нервный спазм в горле прервал чтение, и он снова почувствовал, что весь обливается потом. Ему пришлось опереться рукой о книгу: казалось, он теряет сознание.
Но это длилось только мгновение, и он снова пришел в себя.
Антиоко смотрел на него, замечая, что ему делается все хуже и хуже, лицо все бледнеет и обостряется, как у покойника. И мальчик стоял рядом, готовый в любую минуту поддержать его, то и дело поглядывая на старцев, чьи бороды торчали между перилами балюстрады, не заметил ли кто-нибудь из них, что священнику плохо.
Никто не замечал этого. Даже мать, недвижно стоя на своем месте, молилась и ждала, не видя, что ему плохо.
И Антиоко подвигался к нему, все более тревожась, так что священник заметил это и с испугом посмотрел на мальчика. Тот ответил ему живым взглядом, быстро моргнув, как бы говоря: «Я тут, продолжайте».
И он продолжал, продолжал взбираться вверх на свою голгофу. Кровь опять прихлынула к сердцу, нервы немного расслабились, но было это лишь оттого, что он в отчаянии окончательно пал духом перед опасностью, подобно тому, как потерпевший кораблекрушение отдается на волю волн, не в силах больше бороться с ними.
Теперь, обернувшись к верующим, он не закрыл глаза: «Да пребудет господь с вами».
Аньезе была там, на своем месте, склонившись к книге, как бы читая ее, но ни разу не перелистнув страницы. Золоченая пряжка молитвенника блестела в полумраке. Служанка сидела у ее ног, и все другие женщины там, в глубине церкви, — и его мать тоже — слегка присели на пятки, готовые снова привстать на колени, как только священник снова раскроет книгу.
И он раскрыл книгу и возобновил молитву, сопровождая ее неторопливыми жестами. И даже испытывал какую-то нежность при мысли, что Аньезе провожает его на голгофу, как Мария Иисуса, а через несколько мгновений она поднимется на алтарь, и они встретятся еще раз, в апогее своего заблуждения, чтобы вместе искупить свой грех, как вместе совершали его.
Мог ли он ненавидеть ее, если и она несла в себе его наказание, если ее ненависть все еще была любовью?
Он причастился, и небольшой глоток вина разлился в его груди, как ручеек горячей крови. И вдруг он почувствовал себя сильным, вдохновленным, и душа его ощутила близость бога.
И, спускаясь с амвона к женщинам, он снова увидел недвижно сидевшую на скамье фигуру Аньезе, которая выделялась на фоне коленопреклоненной толпы. Она тоже опустила голову, обхватив ее руками, и, должно быть, собирала все свое мужество, прежде чем подняться. И он вдруг почувствовал беспредельную жалость к ней. Ему захотелось подойти, отпустить грехи, причастить ее, как умирающую. Он также собрал все свое мужество. Но пальцы его дрожали, когда он подносил облатку к губам женщин.
Как только он закончил обряд причастия, какой-то крестьянин затянул псалом. Верующие тихонько вторили ему и в полный голос дважды повторяли антифон.
Это было примитивное, монотонное песнопение, древнее, как ранние молитвы обитавших в лесах людей, древнее и монотонное, как морской прибой на пустынном берегу. Но и этих звуков, раздававшихся возле черной скамьи, было достаточно, чтобы Аньезе почудилось, будто после долгого, изнурительного бега по какому-то ночному непроходимому лесу она вдруг и в самом деле оказалась на морском берегу с позолоченными зарей и поросшими дикими лилиями дюнами.
Что-то поднималось в ней из самой глубины ее существа. Все внутри словно подкатывало к горлу и снова становилось на место, как будто она долго шла перевернутая вниз головой, а теперь обрела нормальное положение.
Это все ее прошлое, ее порода давали знать о себе, вновь завладели ею, когда она услышала это песнопение — голос стариков, мужчин и женщин, голос своей кормилицы, слуг, мастеровых, строивших и обставлявших ее дом, ухаживавших за ее садами, ткавших ткань ей на пеленки.
Как могла она признаться в своем грехе перед этими людьми, которые считали ее своей госпожой, еще более непорочной, чем священник, стоящий на алтаре?
Тут и она ощутила присутствие бога — возле себя, в своей душе, в самой своей страсти.