Брат не отвечал ей, он только ласково дотронулся рукой до руки сестры. В сенцах заскрипела дверь, послышались голоса, и на пороге показались старухи: сестры Мышкины, Аграфена и Анна, хромая Фекла Матвеиха, Дарья Зотова и Мысикова Варвара. Шествие старух завершал, громко скрипя деревянной облупленной ногой, Серафим Куропаткин: с ним Иван Иванович в августе сорок первого выходил из окружения под Смоленском. Серафим Никитич, и без того маленького роста, сейчас выглядел щуплым подростком. На жестком, давно не видавшем бритвы его лице, однако, не было печали. Все вошедшие молча и тихо сели вокруг большого дубового стола, точно они пришли на поминки. И правда, в этот августовский теплый вечер они хоронили свою родную деревню! Серафим Никитич потянулся было огрубелой рукой к портсигару Ивана Ивановича, но остановился, крякнул и сказал в пространство:
— Вчерась кабаны весь мой огород разрыли.
— Надо богоматерь выносить, — сказала сильно верующая Фекла.
— Что ж, подружки, в чистых квартерах другую жись зачнем, — в голосе Дарьи уже не чувствовалось той надорванности, как днем, когда воевали с Кармановым.
— Табе хучь первый етаж достался. Мне-то на лестницу карабкаться, — сказала Варвара. — Как бы кубарем не кувыркнуться. Охо-хо-хо!
Аграфена указала глазами на самовар:
— Попить чайку-то напоследок, что ль?
Марья стала устанавливать на столе посуду. Любивший рассуждать о политике Куропаткин обратился к Тишкову:
— Что слыхать, Иван, об мировом имперьялизьме?
— Живет, подлый, да хлеб жует, — ответил Иван Иванович.
— Ну, разбалабонился! — напустилась на Куропаткина Фекла. — Как есь — бобыль.
Серафим Никитич, похоронив год назад жену, жил один в хате и, сделавшись бобылем, ударился в политику.
— Ты в мою мыслю не можешь вникнуть, потому как баба. — Серафим Никитич хотел было спросить еще Тишкова об оголтелости Израиля, но умолчал, чувствуя, что старухи накинутся на него; он с жадностью принялся за чай, держа блюдце на растопыренных пальцах.
— В чулане материны кросны, — сказала Варвара, — куды ж их потянешь? А жалко кидать!
— Что кросны? Хучь бы самопрялки увезть, — вздохнула Аграфена.
— А у меня сит целый ворох. Мужик Петр делал. Нешто ж кинешь? — сокрушалась Дарья.
— При чем тут ситы, когда стоит сурьезный имперьялистический вопрос! — Серафим Никитич для весомости ткнул кулаком в пространство. — Имперьялизьм, гад, поджигает атмосферу.
— Ерема об соломе, известно, — Варвара, расчувствовавшись, так тиснула Куропаткина, что тот приложился затылком к стене.
— Ты, мать, полегче, — покосился на нее, отодвигаясь, Куропаткин. — Бугая б на тя напустить. Да чо с бабами?
Все помолчали, с жадностью набросившись на чай. Марья вдруг вся обратилась в слух и будто окаменела; она, как молоденькая, подбежала к окошку, толкнула раму и высунулась наружу, в огород.
— Чуете? — прошептала она. — В покинутых хатах двери скрипять.
До всех явственно донесся ржавый, тягучий скрип, словно кто-то, иззябший, выговаривал: «Я — сирота, я — сирота».
— Дудкиных, поди, двери-то, — сказала Матвеиха.
— А где ж сам Прохор? — спросил Иван Иванович.
— Поехал к дочке. Чистой жисти искать, — сердито пояснила Марья. — В Москву подался.
— Небось счастлив, — подала голос молчавшая до сих пор Мышкина.
— Как бы, дурак, пешком не прибег назад. Знашь, как в народе говорять: захотел петух красу показать — да угодил в чугунок, — выговорила Марья, все покачивая головой.
Опять стали слушать тишину; теперь еще более явственно разносился ужасавший их скрип дверей, оконных рам и оторванных, болтающихся досок во фронтонах, точно хаты жаловались, что им холодно.
— Надысь иду мимо двора Селезневых, а из окошка — шасть черная кошка, — стала рассказывать Фекла. — И такая, девки, шерсть на ей дыбом! Так я напужалась, ажно ноги подкосились. Не побегла, а все ко мне ластится. Я пройду, остановлюся — и кошка выжидаеть. Я в переулок — и та тож. Что есь духу вбегла к себе в сенцы, окрестилась. А кошка-то, поганая, так всю ночь наскрозь и простояла на дороге.
— То черная душа Степаниды Микулиной приходила, — сказала Аграфена, — жалобится, должно, перед порухой деревни.
— Э, вы, бабы! — усмехнулся Куропаткин над их суевериями.
— Да, страшны пустые хаты, — вздохнул Иван Иванович, невольно прислушиваясь к скрипу. — А какие тут шумели сады!
— Баста, брат, Колучово наше отпелося! — Серафим Никитич для весомости притопнул ногой и повторил с полным спокойствием: — Кончилось. А народу высокого сорту порядочно дала наша деревенька! Только певцов троих. А сколько померло во мраке забвенья! Взять хотя бы Анастасью Мигунову. А померла-то от простуды, считай. Поганец Северинов машину не дал в больницу свезть, чтоб ему ни дна ни покрышки! Ни на этом, ни на том свете.
— И правда, певунья была девка-то! — подтвердила Аграфена.
— Уж так заливалась, ро́дная, да бог жисти не послал, — опечалилась Марья.
— Поганая собака! Пущай его одного ломають! Пес безродный! — заругалась Варвара, кивнув головой на дом Северинова.
— Как же обходитца без крестьянства-то? — обратился к Ивану Ивановичу Куропаткин.
— Да ведь оно, видишь, нынче в рабочих выродилось, — ответил тот. — Машинное стало. Разный, Серафим, горизонт.
— Гляньте-ка, волк выполз, — в наступившей тишине проговорила Фекла.
Все, сгрудившись, припали к окошкам. И правда, на крыльцо всходил, цепляясь руками за похилевшее перило, Степан Северинов. Он медлительно, на ощупь, по памяти (было темно), на непослушных ногах, тяжело прошагал через сенцы, потянул скобу двери и сивый, громоздко-костлявый, как привидение, шагнул через порог.
XIV
И верно, будто явился с того света — всеми отвергнутый. Он молча, угрюмо и нелюдимо стоял, опершись на костыль, напряженно оглядывая из-подо лба старух и мужиков, как бы решая, остаться ли ему в хате или поворотить назад.
Молчание длилось долго. Марья безо всякой причины переложила с места на место перевязанные веревкой ухваты (их тоже было жалко бросать!). Они в упор разглядывали этого страшного старика, точно видели его впервые. Как же он был стар! Все лицо его покрывали мелкие и крупные поперечные и продольные морщины; из них, под бурыми клокастыми бровями, серели неподвижные угрюмые, просившие милосердия глаза. Сваленная сивая борода открывала ямы — западины ключиц; в прорехе расстегнутой черной, целый год не снимаемой рубахи виднелась широкая, густо обросшая костлявая грудь. На шее его, на шнурке колыхался медный крестик. Мятые штаны были вправлены в кирзовые сапоги. От старика исходил тяжелый, кисло-горький дух, какой вытягивает сквозняк при ясной погоде из отворенной дверцы погреба. Небольшие, тоже сморщенные, нерабочие руки Северинова двигались, точно он искал какую-нибудь опору, чтобы увереннее стоять.
— Тебе чего надо?! — спросила не очень приветливо Марья.
— Говори, какого ляда приперся? — тоже строгим голосом спросила и Варвара.
— Сельчане… промеж нас один бог судья… — выговорил Северинов, тряся головою.
— Ты б, злодей, про бога упоминал ране. Када давил нас! — выкрикнула Фекла, она угрожающе замахала руками перед самым его лицом, будто желая ухватить его за бороду.
— Чего, говорю, надо? — опять спросила Марья.
— Мы ж тут возросли. А сегодня, видать, последняя ночь, — проговорил он примиряющим дрожавшим голосом.
— Ну так что с того? — бросила ему Аграфена.
— Подсобить-то мне некому. Один я нынче. Мне б и на погост пора… — Он передохнул удушье. — Да смерть, видно, не закажешь. Нейдет. Так вы… вы, родные, подмогните мне, — Северинов остановил неподвижные глаза на лице Куропаткина.
Чувство озлобления, только что охватывавшее этих людей, вдруг — как бы помимо их воли — начало гаснуть, исчезать, и в выражении их лиц появились искры света и человечности. От злобы они перешли к доброте, потому что в душе злодея увидели просвет.