Иван сел на лавку; в красном углу, над его головой, светился рубиновый огонек лампадки и чернелся лик иконы.
— Стронь-ка нас! — Марья вытащила ухватом из печи чугунок.
— Я сытый, Маша, ты не хлопочи. Долго ж вам тут не усидеть, — вздохнул брат.
— Бабка надвое сказала! — отрезала с уверенностью Марья.
— Раз есть указание, то снесут.
— На кой ляд нам желтый ихний домина? Я сроду в теплый нужник не ходила. Садись, садись, не кочерыжься, Иван. Ай тожить настропалился хаты наши хоронить? — Марья воинственно ухватила жилистыми руками большой начищенный медный самовар и, налив его водою и поставив на загнетку, начала вздувать огонь; спустя немного в хате приятно запахло подгорающими шишками.
— Ты здорова, Маша? — спросил брат, радуясь ее неизменному жизнелюбию.
— Подтроху. А у вас-то тама как?
— Гости наезжали. Зинаида с семейством.
— Объели, стало быть?
Иван Иванович не ответил и спросил затем:
— Ну а ты-то что ж? Может, к нам переберешься?
— На своей-то земельке и помирать легше. Куды мне строгаться-то? — отмахнулась Марья.
— Верно толкуешь, — подтвердил Иван Иванович. — А деревня… наша когда-то изобильная была!
— Я с свово угла не стронусь.
Брат и сестра вышли в просторные сени. Ивану Ивановичу доставляло огромное удовольствие дотрагиваться до кадок и разного, теперь уже не нужного, хлама, и он разволновался до слез, когда увидел дубовую, рубленную еще дедом, зыбку с медными кольцами. Смахнув влагу с ресниц, растроганно произнес:
— Да ведь и ты, и я в ней пеленки мочили!
— Теперчи на дрова в печку, — махнула рукой Марья.
— Как там на кладбище? — спросил Иван Иванович.
— Перерыли наскрозь. Мертвым покою нету!
— Пойдем-ка глянем.
Кладбище лежало на Боговой горке, — там не так еще давно зеленели погонные деревья, теперь же ютилось оно почти нагое, и издали Иван Иванович заметил какую-то начатую постройку у самых крайних могил.
— Коровник, вишь, налаживають. Будток места нету, — пояснила Марья, поймав вопросительный взгляд брата.
— Удивляться нечему, если директор живет на голом рассудке.
Стройка находилась в самом разгаре; вокруг нее на большом пространстве была вытоптана, перекопана и выбита машинами земля.
Над чьей-то могилкой на потускнелой дощечке были выжжены и горюнились слова: «Ищи не усладу, а оный покой». Чья-то душа роптала — Марья это чувствовала.
Могилы стариков Тишковых находились на склоне оврага, прорытая траншея подступала вплотную к оградке. Брат и сестра прошли в заскрипевшую дверцу и сели на врытую в землю скамейку. За кустом жимолости блеяла коза, и откуда-то послышалось хрюканье.
— Пшел отседа, нечистая сила! — вдруг страшным голосом закричала Марья и замахала руками.
Большой клыкастый со своей острой, вытянутой пастью и вздыбленной шерстью дикий кабан, урча, вылез из-за осевшей ржавой ограды; он грозно и глухо рыкнул и исчез в высокой, по пояс, траве. Иван Иванович знал о рыскающих по окрестным лесам кабанах, появившихся тут, по всей видимости, из-за малолюдья.
— Изыди, проклятый, пошел! Изыди, нечистый! — продолжала невпопад бормотать Марья, хотя кабана уже давно не было видно; старухе в первый миг, как она его увидела, показалось, что это и правда вылезла из преисподней нечистая сила, дьявол, явившийся не только искушать людей, но и за душами покойников. Брат и сестра долго стояли молча над родительскими могилами, пока не послышались голоса. Подошли одетые во все черное Фекла Матвеиха и Дарья Зотова.
— Карманов баил, быдток погост запашуть, — сообщила Фекла.
— Надо к начальству идтить, — сказала веско Варвара. — Ай места ему, дурному, мало?
— Кладбище трогать не должны. В случай чего, я в райком пойду, — пообещал Иван Иванович.
— Ох, господи, волосатый-то как вылез — у мени, девки, в грудях обмерло все, — призналась Марья.
— Надо Игнаху просить: пущай с ружьем караулить кабанов, — заметила Фекла.
— Их тутка тьма-тьмущая, — сказала Варвара.
— Спаси и помилуй! — перекрестилась Марья. — Как есь, девки, дьявол явился. — Она, вздохнув, оглядела своих товарок. — Приходьте чай пить. Видно что напоследок… — Марья сокрушенно махнула рукой и пошла, как бы боясь куда-то опоздать, прочь с кладбища.
XIII
С сумерками пала на землю великая тишина. В такую пору, бывало, как помнил Иван Иванович, кипела работа по личным дворам, всегда тянувшаяся до ночи. Теперь же не разносилось мычания скотины, не покрикивали хозяйки: «Балуй, дура, я те!», не слышался говор на колодце и в проулках, не показывали своего присутствия и собаки. Их-то оставалось две на деревню: у Мысиковых и у Дарьи Зотовой. Однако мысиковский пес, глухой и старый, ничем не заявлял о себе и беспробудно спал под навесом, занимаясь лишь ловлей блох в своей шерсти. Дарьин в потемках полаивал, но как-то нехотя, точно говорил людям: «Мне тут больше делать нечего». Около десяти старых хат, кинутых недавно хозяевами на произвол судьбы, немо чернели на фоне звездного, яркого неба. Жилые светились редкими огоньками. Марья опять развела самовар, принесла из погреба варенья и соленых грибов. Иван Иванович, как в давнюю пору при родителях, ходил босиком по скрипевшим половицам. Брат и сестра молчали, потому что им сейчас не о чем было говорить. Все чувства и мысли старуха выплеснула за длинный и тяжелый день. Узлы и разный хлам громоздились посередине хаты, так что жилье казалось разворошенным и неприютным. Фотографические пожелтелые карточки со стен Марья сняла — видно, окончательно осознала бесполезность сопротивления. Эти желтые, засиженные мухами картонки какой-то крепкой, нерасторжимой пуповиной соединяли еще старуху с тем близким и родным ей миром, который она любой ценою желала удержать и сберечь в своей душе. Сейчас на их месте белело непривычное ее глазу пятно, на которое Марья боялась глядеть. Сняв карточки, она вдруг сникла, сделалась слабой, суетливой и будто пригнулась к полу; светлые слезинки то и дело выкатывались из ее глаз, и она украдкой, кончиком фартука, вытирала их, кряхтела и вздыхала. Долго и суетливо закручивала в цветастую тряпицу карточки, перетянула их резинкой и бережно, как самое дорогое богатство, уложила на низ сундука. Она уронила вдоль тела свои жилистые руки и, опустившись на колени, бессознательно перебегала взглядом по пожиткам. Брат сел рядом на табуретку, хорошо понимая все те чувства и волнения, которые охватывали сестру. Сверху, в правом углу, лежал зеленый старинный материн сарафан. И брат, и сестра припоминали, как матушка любила и берегла его. В левом углу покоилась с вылинялыми цветастыми мехами мужнина гармонь. Иван помнил, что слишком многое было связано у сестры Марьи с этой гармонью. Помнил он ее слова о том, что гармонью и покорил ее Егор. Посередине сундука лежало Марьино венчальное белое платье, и глаза старухи затуманились слезами. Как было то давно, давно и далеко!.. Будто целая вечность пролегла между ею нынешней и тою, шестнадцатилетней. Мужик ее, Егор, убитый на войне, сильно любил вынимать из сундука и разглядывать это платье. И, как бы подчиняясь его воле, движимая горячим чувством, Марья вынула его и, взмахнув, опустила на сундук. Платье белыми волнами покрыло его. Узловатыми, сморщенными руками она разгладила складки; лицо ее задрожало и распустилось, и опять увлажнились глаза. Егор все боялся, что на платье окажется какое-то пятно, и Марья обходила его взглядом, радуясь, что оно осталось таким чистым. Ах, воротить бы тот день! Слезица капнула на складку. Марья вздохнула еще раз, бережно собрала платье и уложила на прежнее место. Затем она вытащила, проверяя, не попортила ли моль, материн сарафан. Тот тоже был целый и нетронутый.
— Матушке он хорошо шел, — сказал Иван Иванович грустным голосом. — Красивая в нем она бывала!
— Куды ж деть-то все? — чужим, глохлым голосом спросила Марья; лицо ее сморщилось, и старуха поникла головой, все общупывая руками содержимое сундука.