Чего слюною брызжешь? За собакой бежишь, что ли?

Он уже явно провоцировал на то, что в протоколах именуют «оскорбление действием». Колол издевками и ждал реакции.

Климов вскочил:

Ну, вот что!

Слакогуз невольно отшатнулся, вжался в кресло, и рука его легла на пистолет:

Но-но… Схлопочешь срок.

Климов еле удержал себя от мощного рывка вперед: он уже чувствовал

«Макаров»

Слакогуза у себя в руке… Скрипнул зубами. Перевел дыхание. Глянул в окно. Увидел дождевые капли. Мокрые, исхлестанные ветром листья тополя. Почувствовал, что остывает, успокаивается… как перед схваткой.

Значит, так… — сказал он листьям за окном, — я сам ее похороню… Без всяких справок…

И тебя посадят.

Слакогуз по-прежнему держал ладонь на кобуре.

За самовольное захоронение — три года. Я предупредил.

Климов смерил его взглядом так, что тот сглотнул слюну.

А брать, сажать кто меня будет? Ты? Тогда, бери! А я пока пошел.

Он двинулся к двери и на ходу услышал: «Заберут… Всех под гребенку… Геморрой…»

Ух, как ему внезапно захотелось обернуться, врезать от души, но Климов только дернул узел галстука и резко толкнул дверь.

Глава пятнадцатая

Как мальчишка, взявший без спроса деньги на кино, ощущает стыд, раскаяние и злость за совершенный унизительный проступок, так и Климов казняще выговаривал себе за то, что все-таки не удержался, не смолчал, подставился под неприязнь Слакогуза, ответил на его издевки вспышкой ярости, вместо того, чтоб выжать, выклянчить, пусть даже и ценою унижений, столь необходимую для погребения на кладбище покойной бабы Фроси распроклятую справку. Все еще видя перед собой глаза Слакогуза, который говорил с ним так, точно открыто брезговал общением, Климов замордованно сбежал по лестнице, с дурацким вежливым полупоклоном пропустил мимо себя кокетливую паспортистку, заглянул в машину Слакогуза, желто-синий горбатый «Уаз». Под зеркалом заднего обзора кичливо крутилась на блескучей цепочке плюшевая макака с прохиндейской осклабиной и похабно вытертым задом. Отметив сходство макаки с хозяином машины, Климов несколько повеселел и, целиком оставаясь во власти только что пережитого, хорохорясь и петушась перед собой: а что нам будет, кроме нагоняя? пересек уныло-мрачный двор с застойной вонью выплеснутых под кусты помоев, отметил, что курятник так никто чинить и не собрался, лишь петух что-то квохтал, осматривая хлам и груду черных досок на земле: следы разбоя.

Редкие капли не по-осеннему короткого дождя еще срывались с листьев и ветвей, но дождь, как таковой, уже прошел. Небо нависало низкой влажной хмарью, и Климову казалось, что облака непосильной ношей ложатся на загривки гор. Сердцу становилось тесно от избытка сумрачного груза.

Переходя площадь, Климов пропустил мимо себя два туристских «Икаруса», с задернутыми шторками на окнах, и один длинный фургон с прицепом в сопровождении черного «рафика». После них остался густой шлейф дизельной гари. Плохо переносивший автомобильный чад и копоть: сказалось отравление угарным газом в армии — горел в Афгане, в бронетранспортере, Климов уткнулся в воротник плаща, надолго задержал дыхание и, крепко прихватив рукою шляпу, чтоб ее не сдуло ветром, нырнул в облако дыма, перебежал площадь и, резко выдохнув, еще раз глянул вслед проехавшим машинам. Хотя дорога впереди была свободна, «рафик» по-прежнему тянулся за фургоном, словно замыкал колонну.

«Странная экскурсия», — подумал Климов, проводив взглядом «Икарусы», фургон и черный «рафик». В том, что они шли одной колонной он не сомневался: слишком строго соблюдался интервал.

Явно генералы округа решили поохотиться в горах, хотя… все номера машин были гражданскими, военных индексов он не заметил.

Интересно.

Петр тоже ничего не понял. Когда Климов сел в «Москвич», он сразу обратил его внимание на странную колонну.

Видел?

Видел.

Кто бы это мог быть? Непонятно. — Петр включил мотор и стал выруливать на площадь. — Летом, я бы понял, но сейчас. — Он недоуменно хмыкнул и прибавив скорости, словно решил догнать прошедшие машины, посмотрел на Климова. — Ну, что?

Теперь он спрашивал о справке, точнее, о направлении на вскрытие, дал Слакогуз его или же нет?

Климов ответил.

Петр переключил скорость, молча сплюнул в приоткрытое окно, притормозил возле базарчика, где никого пока что не было: ни покупателей, ни продавцов, отметил, что «Икарусы» свернули влево, к шахтоуправлению, а «рафик» и фургон продолжили путь по прямой, спросил у Климова: «Куда?» и, видя, что тот смотрит в сторону проулка, повернул направо.

Значит, сами похороним.

Он не сказал: «Решай, тебе виднее», не промолчал, как это сделал бы другой, а истинно по-братски разделил тот тяжкий груз, что лег на сердце Климова.

Спасибо, брат.

За что?

За все.

Климов благодарно сжал руку Петра, когда они затормозили у калитки бабы Фроси. — Сами похороним.

Одни готовы топать за тобой, другие — растоптать.

Лесистые вершины гор, летуче затканные тенью облаков, порывистый холодный ветер, гулко сотрясавший кровельную жесть на старенькой хибарке бабы Фроси, срываемые с веток листья, — все это навело на мысль, что, очутись он в Ключеводске летом, навряд ли бы его так явственно томило чувство той раздвоенности, какую он испытывал в эти минуты: когда любить все то, что составляет мир людей, ты еще можешь, но самому ответно быть любимым нет нужды. И чувство это было беспощадно ясным, как будто в нем и заключалась тайна его жизни. В другое время он бы непременно высмеял себя за зряшную хандру, но после тяжкого визита к Слакогузу восторженность, с которой он воспринял вчера утром Ключеводск, заметно поугасла.

Посидев немного в изголовье умершей, — запах тлена был уже невыносим, — Климов, еле сдерживая тошноту, вышел за порог и, глотнув свежего, сырого воздуха, прошел на край огорода, по пути присматривая место для могилы. Земля была мокрой, налипала комьями на туфли, разъезжалась под ногами и от этого на сердце было еще горше и обидней: ничего не заслужила баба Фрося за свою печально-тягостную жизнь, даже по-людски на кладбище среди своих давно покойных сверстниц не придется лечь, отдельно от других ее зароют-похоронят. А, может, в этом что-то есть, какое-то особое значение? Земля кругом грешна, но тот, кто меньше всех грешил, жил для людей по заповедям Божьим, ложится в землю на особинку: отдельно? Не как другие, не как все…

За огородом, а вернее, за его чертополошной самосевной изгородью, за реденьким рядком пожухлых будяков и кукурузных стеблей, открывался мусорный пустырь. Такой же, как везде, на всех задворках и окраинах. Прохудившиеся ванны и тазы, кастрюли, ведра, чайники и обувь. Битое стекло и гнутое железо. Там-сям чернели рваные резиновые сапоги, галоши, покореженные масляные фильтры, жженые автомобильные покрышки, окислившиеся аккумуляторы и выхлопные трубы. Больше всего на пустыре валялось проволоки и картонных коробок. Ржавые мотки «колючки» словно бы напоминали о недавнем прошлом Ключеводска, о почтовом ящике «0-43». О судьбах, сроках, уголовно-наказуемых деяниях и политических статьях: без права быть, без права жить, без права переписки…

Безвременье.

Урановый рудник.

Каменно-угольный период.

Покореженные масляные фильтры напоминали жабры допотопных рыб, никем не виданных океанических рептилий.

За пустырем была расселина, поросшая терновником, кизилом и

кислючим

диким виноградом, за которой сразу же отвесно в гору поднимались скалы. Целый массив гранита и базальта. Ястребиный Коготь. Этот массив периодически потряхивало при землетрясении, и гигантские отколы- валуны летели вниз, расклинивая трещину в земле: расселина все время углублялась.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: