По крайней мере, так когда-то было, в пору его юности.
Климов еще раз окинул взглядом пустырь, пробежал глазами по бетонным опорам колючей ограды, окольцовывавшей некогда «соцгородок», спустился с бугра, поросшего полынью, лебедой и порыжелыми сырыми лопухами, переступил через торчавший из земли кусок трубы, изъеденный по краю ржавчиной, отвел рукою ветку яблони, на чьей вершинке сиротливо-горестно раскачивалось яблоко, по виду спелое и целое внутри, и сам себе сказал, что бабу Фросю похоронит здесь: под этой яблоней, под этой самой веткой.
Глава шестнадцатая
Вечером, когда все разошлись, похоронив и помянув усопшую, Климов перебрал бумаги бабы Фроси, никакого завещания, конечно же, не обнаружил, пересмотрел скромный альбом с десятком блеклых фотографий, нашел свой снимок: он взбирался на скалу при помощи одних лишь пальцев, поразился безрассудной своей смелостью в те годы, сунул снимок в паспорт: дома у него такого не было, покажет сыновьям, затем в комоде обнаружил связку писем, перевязанных дешевой ленточкой от шоколадного набора. Письма были из Афганистана. Ефросинья Александровна писала ему каждый день, а Климов отвечал гораздо реже: в связке было лишь четырнадцать конвертов, проштемпелеванных военной почтой. Отложив их в сторону — потом прочтет, в дороге, Климов вынул из-за сундука почтовый ящик со своим ребячьим хламом. О ящике он, разумеется, давным-давно забыл и вряд ли бы когда-то вспомнил. А сейчас вот, надо же, нашел…
Сломанная готовальня, клей «БФ» в помятой тубе, груда радиодеталей, стеклорез, алмазный диск, размером с пять копеек, гитарная струна… Алмазный диск он сразу положил в карман — вещь редкая и, между прочим, ценная, а остальное можно выбросить на свалку вместе с письмами…
Климов еще немного покопался в ящике и хотел уже нести его на улицу, как пальцы зацепили сверточек с карандашами, тонкими, как елочные свечи… Развернув компрессную бумагу, в которую были завернуты карандаши, два синих и один зеленый, Климов вспомнил… Увлекшись химией, он
стал интересоваться и учением о ядах, и фармакологией, и древними рецептами ацтеков, египтян, китайцев… у него тогда была идея стать гигантом, обладающим феноменальной силой… Гигантом он не стал, но мышцы накачал, упорно занимаясь боксом, акробатикой, восточными единоборствами… со временем, с годами, а тогда… Тогда он все же изготовил снадобье, которое проверил на себе: в течение пятнадцати минут вдыхал немного тошнотворный дым сгорающей свечи, чей тоненький фитиль пропитан был особой смесью… Наверное, подобный дым вдыхали воины-индейцы племени дакота перед битвой… В тот вечер Климов вышел на «тропу войны» и в схватке одолел своего давнего врага, вооруженного ножом Витьку Рачка, по кличке «Зяма», уже имевшего три привода в милицию за «хулиганку»… Климов сам себя в той драке не узнал… Как будто это был не он, кто-то другой. Ему потом сказали, что у «Зямы» сломаны два шейных позвонка, отбиты почки и, вообще, он не жилец… ослеп и ходит кровью под себя. Климов никогда больше тем дымом не дышал, боялся сесть в тюрьму, нечаянно убить кого-нибудь, или, что хуже, стать сознательным убийцей.
Повертев в пальцах свечечки-карандаши, он сунул их в бумажник, но они торчали, и тогда им нашлось место в пиджаке, во внутреннем кармане. В действенную силу снадобья он, разумеется, не верил — столько лет прошло! да и эффект самовнушения не надо забывать, пожалуй, это главное, — но отчего-то захотелось взять на память, как алмазный диск.
Отобрав все то, что захламляло ящики стола, комода и фанерной колченогой тумбочки, Климов увязал ненужный лом и мусор в найденную под диваном тряпку, отволок на свалку.
Возвращаясь, он заметил, как на глиняном валу свежеотрытой траншеи, ведущей к огороду соседей, толклись мальчишки и каждый сосредоточенно-настырно стремился спихнуть в нее приятеля.
Климов невольно укоротил шаг, остановился, засмотрелся… и безотрадно подумал, что опыт поколений проходит для людей бесследно: об этой игре — кто кого раньше столкнет в канаву — знал еще Диоген, тот, что дела Деметры и дела Венеры справлял на глазах у сограждан. Вздохнув, Климов продолжил было путь, но тут ему внезапно показалось, что где-то высоко, над рвано-рыхлыми темнеющими облаками потерянно лепились к ветру крики журавлей, словно отзывчивая на добро природа каким-то тайным знаком поднимала на крыло тревожных птиц, предупреждая всех о скорых заморозках, скудости лесов и леденящей бесприютности равнины. Климов запрокинул голову, пытаясь в сумерках увидеть птичий клин, и тут ему до боли ясно стало, что и ватажка малышей, галдящих над траншеей, мокрые деревья, шумящие редкой листвой, и ветер, налетающий на Ключеводск слева и справа, и темный бугорок могилы с воткнутым в него крестом — все они загадочным образом перекликались с незримой стаей журавлей, услышанных им высоко-высоко, с тревожным криком птиц, роняющих почти что осязаемое эхо своего прощания с родным простором в душу бабы Фроси, в сиротски зябнущую душу Ефросиньи Александровны Волынской, которая, конечно же, все слышит и все помнит. Не может не услышать птиц в такой печальный час.
— Не может не услышать, — сам себе негромко сказал Климов и ему, как никогда раньше, стали близки и мокрая дорожка в желтых пятнах сорванной листвы, и черный бугорок могилы, с упавшим на него последним яблоком, и сбивчивая грустная разноголосица высоких журавлей.
Глава семнадцатая
У каждой истории свой конец, и после самовольного захоронения Ефросиньи Александровны Климов не исключал, что Слакогуз потрепет нервы, попробует придать истории преступную окраску, возбудит дело. Климов допускал, что неприятностей будет достаточно, что из района может прикатить усиленный наряд, группа захвата, чтоб взять его, как мародера и домушника. Все могло быть, все можно было ожидать, и Климов встал пораньше, вновь невыспавшийся, с ощущением какой-то непредвиденной утраты. В голове крутилась надоедливая присказка: «Хорошо начнешь, плохо закончишь». Почему это так, а не иначе, Климов сказать не мог, хотя и спрашивал себя: почему так? Ну, почему обязательно плохо? Единство и борьба добра и зла? Родство противоречий? Ведь все довольно относительно: нет в жизни ни начала, ни конца. Но что-то угнетало: есть. И этим «есть» был взрыв на атомной электростанции в городе Н., о чем сообщало местное радио каждые пять минут. Сигнал атомной тревоги застал Климова на кухне, он пытался набрать в чайник воды, но кран захлебисто сипел, клекотно всхрапывал и только, даже полстакана нацедить не получилось: воды не было. Климов раздосадованно грюкнул чайник на плиту, и в этот миг заговорило радио. Всем жителям в срочном порядке указывалось место сбора: шахтоуправление. Брать с собой разрешалось только самое необходимое.
Климов машинально глянул на часы: четверть восьмого. Через полчаса за ним должен был выехать Петр, отвезти на станцию, помочь достать билет на поезд через знакомую кассиршу. Теперь их планы полетели к черту!
—
У-у-у, — простонал Климов и, сдернув с гвоздя плащ и шляпу, поспешил к Петру. Может быть, еще успеют, вырвутся из городка, хотя, надежд, конечно, было мало.
По улице уже бежали люди.
—
Слышали?
—
Это ужасно!
—
Господи, второй Чернобыль…
Плач детей, испуганные крики женщин, тихие ругательства мужчин… Кошелки, чемоданы, сутки…
—
Что же будет, Боже… Что же будет?
Какая-то старуха с растрепанными волосами вцепилась в руку Климова и зло-страдальчески заглядывала снизу-вверх в его глаза: — Не уходите! У меня муж-инвалид…
—
Потом, потом, я сам спешу…
—
Будьте вы прокляты!
Измученная собственным бессилием и воображаемой утратой мужа, который облучится и погибнет, если не помочь ему добраться «до эвакуации», старуха плюнула с такой самозабвенностью, что Климов еле уклонился от плевка.