По прежним охотам я знал, что тамошние русаки ложатся либо в широких зарослях можжевельника, начиная от дачи Лавровых, либо на море в торосах. Наш русак явно выбрал второе. Недолго покрутился в полях у Новой Красной Горки, пересек шоссе и вышел на берег залива. Николай Николаевич удивился: «Заяц пошел в море?» Я только ухмыльнулся — знал эту повадку и был несколько озабочен: ходить по торосам трудно, и легко прозевать соскочившего. След протянулся по открытому склону берега и скрылся во льдах.
Жаркие, потные, скинув рукавицами снег, мы присели передохнуть на киль опрокинутой лодки, огляделись. Вид изумительный. Широкий простор: противоположный финский берег — сине-черная полоска. Далеко направо в дымке нечеткий силуэт Кронштадта. Прямо перед нами на горизонте из белизны торчит светлый столбик Толбухина маяка. Слева над кручей берега — серые кубики Старой Красной Горки. Вблизи — хаос заторосившегося льда. Его глыбы покрыты шапками снега, по бокам они гладкие, зеленовато-голубые, блестят на солнце.
Николай Николаевич сказал любимое: «Знаете, это здорово!»
Отдохнули, сняли скрипучие, громкие лыжи, осторожно пошли. По-прежнему я разбирал малик, мой спутник шел сбоку, глядя вперед.
Повезло. Морозный день безветрен, поземки, почти неизбежной на открытых местах, не было, четкий след прямо сверкал на неглубокой пороше.
Заяц услышал наши осторожные скрипучие шаги издалека. Услышал, немного повременил и соскочил на выстреле, однако довольно дальнем. В стороне и чуть позади нас свечой выбросился русак и, прижав уши, заструился рыжей спиной между льдин.
Николай Николаевич сдернул зубами рукавицу, в горячке заложил в скобу оба пальца, бахнул из двух стволов разом, изрядно обзадив. Роем огненных пчел вспыхнули на солнце осколочки льда.
У меня задумано было стрелять вторым — из хозяйской вежливости или при надобности подкрепить. Поворачиваясь, поскользнулся, упал на колени, безнадежно выстрелил, привстал, спокойно нахватил зайца и с досадой услышал звонкий щелчок осечки. В те годы беда с этим была: пистоны жевело еще не появились, жесткий латунный центробой подводил частенько.
Русак разом отдалел. Мы стояли молча, провожали взглядами. Он катил по открытому, весело сдваивал, подкидывая куцый зад, иногда столбиком присаживался, оглядывался. Перескочил дорогу между двумя санными подводами, и возчики показывали на него кнутами.
— Пойдемте догоним, — еще не остыв, предложил Николай Николаевич.
— Безнадежно.
— После выстрелов не ляжет?
— Нет, почему? Ляжет, не так скоро, но ляжет. Я даже примерно знаю где — в можжевельниках у Риголова.
— Почему безнадежно?
— Не подойти: морозно, тихо, и потревоженный — соскочит и не увидишь.
Холодно было моему спутнику в кожаных сапогах. Решили на сегодня охоту закончить. От моря к дороге шли полем. На ребристых надувах лыжи деревянно скрипели и стучали, не оставляя следа, у кустов и канав разом глубоко проваливались, выворачивая толстые сахарные пластины. На дороге мы взяли лыжи на плечи.
По накатанному большаку бойко тащили узкие сани невысокие лошаденки — темно-рыжие шведки с белесыми гривами и хвостами. На возах заиндевелые мужики. Туго подпоясаны овчинные шубы, кожаные наушники финских шапок опущены, шеи обмотаны пестрыми толстыми шарфами так высоко, что видны только глаза и трубки. На спуске от Красной Горы возчики соскакивают с передков, неуклюже перебирая валенками в галошах, догоняют, ставят ноги на концы полозьев, хватают руками продолженные назад обводья, не давая саням завалиться на разъезженных ухабах, — мчатся под гору.
Мы пропускаем их, отойдя в глубокий снег на обочине. Лошади, как маленькие змеи-горынычи, выбрасывают из ноздрей пар. В колком воздухе резко чувствуются запахи: рыбы, сена и конского пота. Разноголосо повизгивают полозья. Уже внизу, на ровном, возчик приостановил лошадь, попросил спичку. Я щегольнул знанием финского, точнее, чухонского языка, знакомого всем прибрежным мальчишкам:
— Терве! Откуда, отец?
— Гарколово, корюшка.
— Рамбов?
— Рямо Питер.
По дороге Николай Николаевич заставил меня во всех подробностях рассказать, что за люди эти приморские чухны, как они выезжают на санях ловить подо льдом корюшку и салаку, как рассыпают рыбу по снегу на полях у деревень, мороженую собирают в мешки и везут на продажу за сотню километров, какой у них интересный, чистый, правильный быт, огневые лошадки и тягучие, очень ритмичные песни.
Трудно было жить в те годы моему бывшему отчиму — он хотел, страстно хотел одновременно: разрешить несколько важных проблем физики, охотиться вот так, как сегодня, на гуменников-русаков и непременно завести такую чудесную лошадку-шведку.
Когда мы, оскальзываясь мерзлой обувью, прогремели в прихожей дома лыжами и палками, перед входной дверью Николай Николаевич задержался, обернулся ко мне:
— Леша! Знаете, никогда не думал, что зимние русаки такие красивые. Он показался мне ярким, пестрым.
Так кончилась наша первая совместная зимняя охота.
Вскоре Николай Николаевич женился на Наташе Бурцевой, моей двоюродной сестре.
Море, лес и яблоки. Так странно вспоминаются мне осенние охоты с Николаем Николаевичем в Лебяжьем в 1927 году.
Продутая ветром липовая аллея над речкой, деревянный гулкий мост. Он кажется низеньким — подогнал к нему воду западный ветер. У берега залива постоянный прибой, то сердитый, белогривый, то потише, — и копится, копится вал выброшенной на берег зеленой тины. Тина сохнет, и из нее проступают ребра ломаных кронштадтских корзин. В таких носят на корабли уголь, отслужившие бросают в море — далеко ли до нас плыть. Чист прибрежный рифленый песок, задуты, присыпаны следы летнего дачничества.
Обран яблоневый сад. Если очень настойчиво поискать, можно найти среди прозрачных уже вершин последние яблоки. Они стоят того, чтобы вскарабкаться высоко-высоко, потянуться и достать, — сладкие, налитые.
Безлюдны улицы, много домов с заколоченными на зиму окнами. В отцовском доме пусто, должно бы нежилым пахнуть, но стоит сильный приятный запах: в средней комнате гора яблок и укрытая клеенкой медогонка. Куда бы мы ни шли, берем полные карманы чудесных яблок: штрифель, антоновка, полосатое…
Мы приезжаем из Ленинграда с вечера, ночуем и до света выходим на охоту.
Кто это «мы»? Николай Николаевич, брат его жены Саша Бурцев и я. У нас две лайки. Ружья разные. У меня бескурковка 12-го калибра «Веблей и Скотт», у Николая Николаевича курковая бельгийка с дамасковыми стволами — видимо, побывавшая, как тогда выражались, в «земельном банке», — настолько сверху поржавевшая, что на планке фирму прочесть невозможно. У Саши берданка 20-го калибра.
Лайки отличные. Мой черно-белый сердитый Ошкуй и Юрия Хессу, волчьей масти, чуть желтей. Брат в экспедиции, обе собаки — у меня.
Сегодня трудно представить, как мы были экипированы. Обычная поношенная одежда, фуражка и — мало подходящие для леса старые, изношенные ботинки, по-петербургски называемые сапогами. Привычные, они никогда не натирали ноги, но даже и не пытались сопротивляться влаге лесов, ручьев, болот.
Мы пришли на Риголовские покосы (небольшие полянки в лесу, недалеко от деревни Риголово) на первом свету. Белый полог тумана. Собаки шныряли совершенно самостоятельно и, по-видимому, далеко, когда я услыхал рябчика. Невидимый, он пел близко. Чистый, протяжный свист с переливистым окончанием повторял раз за разом.
Я вытащил пищики: покупной медный, с грубоватым и сильным голосом (это для ветреной погоды), и заветный, не раз проверенный — изделие и подарок моего дядюшки Фрейберга, — сделанный из лисьей косточки. Оба висели на сыромятных ремешках за пазухой, чтобы всегда были теплыми.
После некоторого раздумья поднес к губам костяной и подал голос самки. Через немного времени, не торопясь, слушая настойчивого петушка, повторил призыв. Зашумели крылья, и прямо перед нами на голом березовом суку оказался рябчик. Огромный, с глухаря — так всегда кажется в тумане, — он, подняв хохолок и вытянув шею, слушал. Николай Николаевич выстрелил мгновенно, — мне показалось, даже не дотянув приклад до плеча. Рябчик исчез, слышался удаляющийся шорох крыльев.