В те годы у легашатников было принято отдавать молодых собак в натаску специалистам-егерям. Иван Сергеевич натаскивал Ирэн сам. Эту работу-удовольствие он впоследствии любовно и точно опишет в рассказе «Малинка».
Виталий Бианки в 1938 году жил вместе с Иваном Сергеевичем в Мошенском районе, ныне Новгородской области, и был свидетелем становления Ирэн. В дневниковой записи от 4 июня он пишет:
«Вечером зашел Иван Сергеевич, посидел маленько. Я пошел с ним на Полуденное озеро показать бекасов».
6 августа уже такая запись:
«Вчера Ирэн, увидев, как кряка упала на воду, поплыла и принесла ее на берег (а не учена апортировать совсем), за что и была расцелована Ив. Сер-чем».
Вспомним рассказ «Малинка»:
«С незаметной глазу, заросшей лопушняком протоки неожиданно вырвался кряковый селезень; я выстрелил, и селезень упал в воду.
Берег озера был очень зыбкий, я не мог подойти и достать плавающего посреди озера убитого селезня.
Я подозвал Малинку, стал ее гладить, бросать в селезня палочки и просить:
— Ринушка-Малинушка, голубушка, принеси!
Собака поняла. Она вошла в воду, поплыла к селезню и вынесла его на берег».
Все точно, как было в действительности. Только поцелуй опущен.
Ринка-Малинка — героиня рассказов Соколова-Микитова. (Ирэн на выставке в 1938 г.).
Закончив обучение Ирэн, Иван Сергеевич, чтобы получить для нее классность, должен был поставить собаку на полевые испытания. Интересно, что по кинологическим документам 16 сентября 1940 года Ирэн испытывалась в районе станции Лахта по болотной птице, но вел ее не хозяин, а егерь Л. Н. Томашинский. Зная нравы того времени, полагаю, что Иван Сергеевич, не будучи полностью уверен в себе как в натасчике, за некоторое время до испытаний поручил профессионалу доработать Ирэн применительно ко всем требованиям полевых испытаний легавых собак.
Так я узнал Соколова-Микитова собаковода. С Соколовым-Микитовым писателем познакомился позже.
Вспоминаю завод, рабочий поселок на Северном Урале. Дело сделано, можно домой в Ленинград и… безнадежно. Кама еще плохо стала, директор сказал, что рискнет и даст машину, но не раньше, чем через два-три дня. Самолет не летит — пурга. Вечер, идти на улицу незачем и невозможно: не сообразил, что здесь уже может быть зима, приехал в осеннем пальто и ботиночках. Я один в комнате. Жарко, душно, заводская котельная близко, пара не жалеет, форточка открыта круглые сутки. Окно выходит на двор, в заветерье — изредка пучатся желтые шелковые занавески, подвешенные на «золотых» палках, и снежинки падают между окон, лишь самые смелые тают на подоконнике. Техничка сказала: «Отдыхайте, я пойду. Завтра утром согрею чай. Будить не буду, вам спешить некуда, видите — погода, спите на здоровье».
Сказала и ушла. Я один во всем доме. Что делать? Почитать бы! В прихожей на столике журналы, старые, с вырванными страницами, замурзанные, закапанные сладким чаем. В номере две кровати, аккуратно прямоугольничками застеленные. На спинках полотенца. На стене репродуктор. Еле пищит; чтобы услышать внятно, надо стать на стул и прижаться ухом. Развяжут или нет войну фашисты? Вряд ли. И бояться нечего. Правда, немцы, известно, отличные вояки, но наша армия неизмеримо сильнее, во всем преимущества.
У каждой кровати по тумбочке. Может быть, там поискать? В одной — кусок засохшего хлеба и разбитый стакан, в другой — полувыжатый тюбик зубной пасты и… книжка!
Разделся, приставил к кровати стул с настольной лампой, поднял повыше подушку и принялся читать.
Я ушел от окружающего, начисто ушел, не стало меня в заводском Доме приезжих, закутанном злой пургой. Я видел на берегу моря белый городок, точно из сахара, весь в густейшей зелени садов. Белую набережную, освещенную солнцем, по ней проходили женщины в черных шелковых покрывалах, похожих на большие раскрытые крылья. Я слышал, как, непрестанно звоня и крича, пробегают лоснящиеся потом скороходы, а за ними в открытых машинах следует богатая арабская свадьба, как плачет о чем-то несказанно древнем неведомо откуда исходящая музыка. Я чувствовал, как теплый береговой ветер доносит терпкие запахи земли, маслянисто-знойные, приторные… Я страдал вместе с маленьким, сухим матросом Танаки, таким строгим, бережливым, сдержанным и проигравшим в карты свою мечту. И больно мне было за выдуманную юношескую любовь молодого матроса, отвергнутую сказочно прекрасной заморской царевной — синеглазой турчанкой, торговкой мешками на константинопольском базаре.
В комнате стало светло — спохватился, что читал до утра. Посмотрел на первую страницу — И. С. Соколов-Микитов. Уж не владелец ли Ирэн, английского сеттера от Джон-Грея и Флоренс? Обязательно встречусь с ним, скорее всего на следующей выставке охотничьих собак.
На выставку я пришел преисполненный гордости, еще бы — привел показать смычок русских гончих Листопада и Порошу и английского сеттера Эрну. Выставка была на левом берегу Фонтанки, в саду. Устроив, привязав к колышкам под деревьями собак, пошел побродить, поискать знакомых охотников и собаководов. Совершенно оторопел, когда заметил необычайное, непонятное для первого часа выставки: густым потоком, вместе со своими собаками уходили в ворота люди. Война!
В войну люди — как корабли морского конвоя: движутся без позывных, с потушенными огнями, не аукаются и даже, проходя борт о борт, не ведают, кто рядом. После войны я узнал, что Виталий Бианки приезжал в блокированный Ленинград, рядом был, у самого моего дома проходил, не думал, что я там. Иначе непременно зашел, и я бы узнал, что Иван Сергеевич и не мог быть на выставке, — с весны 41-го года вместе с Виталием жил в Мошенском районе Новгородской области.
Летний отпуск в 1949 году я проводил в деревне Домовичи Любытинского района Новгородской области. Невеселый это был год. После счастья победы, волнующей радости редких возвращений — из нашей деревни ушло на войну двадцать два человека, вернулись трое, — тоскливые вдовьи будни, несбывающиеся надежды, бедность, запущенные без мужиковского присмотра избы и дворы, задичавшие нивы.
И по лесным и озерным делам год выдался смурый. Весна сильно запоздала: в полях к покосной поре трава только в низинах, на буграх косой не взять: редкая низенькая щеточка. Гриб пошел только в августе, а груздь и вовсе не появился. В лесу тетеревиные выводки и редки и малочисленны — хорошо, если матка сама третья. На берегах камыш и треста поднялись поздно, утка не загнездилась. И рыба, считай, что и не клюет. Плохой год, неродивый.
В июле (в дневниковой записи числа нет), ближе к середине, послышался шум мотора — в те годы редкость, — и рядом с моей избой остановился крытый брезентом «козелок». Из машины вышел Иван Сергеевич, увидел меня:
— Извините, не знал, что попаду в вашу епархию. Приехал в район, спросил, где красивые и охотничьи места, ответили — лучше нет как на Городне-озере. Дали машину.
Надо сказать, с моего бугра, где изба стоит, очень далеко видно, не на один километр, — широкое плесо, песчаные мысы, острова и высокий хвойный берег заозерья. Огляделся Иван Сергеевич, вздохнул глубоко, говорит:
— Красиво! Здорово хорошо, особенно после города-то.
С собакой на поводке вышла из машины женщина, простоволосая, в лыжных штанах. Отстегнула карабин. Кровный сине-крапчатый сеттер принялся карьером крестить низкорослую деревенскую травку, распугивая, но не трогая кур. Иван Сергеевич явно любовался собакой. Представил мне:
— Фомка, сын Ирэн, Фома Фомич.
— Почему Фомич?
— А это уж так.
— Поставлен?
— Работает, посмотрите сами. Птица-то есть? Как выводки?
— Мало и бедные.
Гости умылись на крыльце из хвостатого, звонкого умывальника, сели за стол. Поспел самовар. Приезжие вынимали из рюкзаков городские закуски. Иван Сергеевич поставил на стол поллитровку.