— Дед, поправиться хочешь?

— Припасла? Вот это дорого! Давай сюда.

Налила бабка стопку, сама отвернулась, боится. Дед выпил и просиял весь:

— Муховочка!

Бывший председатель Василий Фаддеевич сейчас на пенсии, живет в той же деревне. Хорошо помнит Ивана Сергеевича и эти субботы. Отзывается так: «Хороший мужик был Никитов, простой».

Интересно, что много лет спустя, когда мы с Василием Фаддеевичем в очередной раз вспоминали Ивана Сергеевича, я услышал такой рассказ: «Приезжал к Ивану Сергеевичу артист Лемехов. И в бане с нами мылся. Очень хорошо пел!»

Не мог я через много лет, не сумел проверить, был ли в самом деле Лемешев в Домовичах. Едва ли — дороги у нас плохие, и не слышно было, чтобы Иван Сергеевич был коротко знаком с Лемешевым. Ладно, пусть живет эта легенда.

В один из совместных походов шли мы с Иваном Сергеевичем по лесу. Устали за охотничью зорю. Солнце высушило росу и начало хорошо пригревать. Фомка взят к ноге, и мы ищем удобное место. Хочется отдохнуть, посидеть, покурить, согреть и подсушить насквозь пробитые росой ноги. Выбрали сухую чистинку. Иван Сергеевич строго уложил Фомку, сбросил на большой замшелый валун куртку и патронташ, повесил на сухой сучок ружье и опустился на колени. Разом и трубочку курил, и землянику щипал. Много ее, сладкой, до темной красноты припеченной, в траве вокруг камня. Я снял лапти, лег в тень, а ноги босые, озябшие, выставил на солнце.

Иван Сергеевич встал, оглянулся вокруг, сказал:

— Лес высокий, а была пашня. Видите, каменный вал? Это мужик — царство ему небесное — пахал, боронил и камни на межу вытаскивал — на руках, тяжелые. Старопахотная земля! Основа. Вы лесник, сколько этому лесу?

— Не совсем лесник, приблизительно скажу, лет тридцать — сорок.

— Верно, с тех пор нива и запущена. Беда это! Русь-то отсюда пошла, не от Москвы, от Новгорода. Не помните, какая пятина?

— Знаю, Бежецкая.

Иван Сергеевич подложил под голову рюкзак с одним нашим единственным молодым чернышом — не повезло в то утро с охотой, — лег на траву и, показалось мне, задремал.

Мне не спалось. Лежал, думал о том, что пахать-то некому. Мужчин с войны мало вернулось, молодежь не удержать, уходит в город. Одни вдовы, и те на возрасте. Так ли страшно? Хлеб на юге лучше родится. Здесь никогда своего не хватало, каждую зиму мужики в отход: в лес, на сплав, мастеровыми по городам.

Словно в ответ на мои мысли Иван Сергеевич неожиданно поднял голову, снова закурил трубку, сказал:

— Председатель, Василий Фаддеевич, говорит, что, бывало, с их полустанка каждый день семь-восемь вагонов в город отправляли: рожь, овес, лен, мед, корье, клюква. Теперь не слышно. И опять-таки, сколько здесь скота было! В районе мне сказали, что с Украины приедут сюда за сеном, у них опять засуха. В наших местах всегда трава — хуже ли, лучше ли, а есть.

В первый раз я видел Ивана Сергеевича таким неспокойным, возбужденным. На ноги поднялся, отчаянно боролся с гаснущей поминутно трубкой, громко говорил:

— Сколько в вашей деревне детей? Нет маленьких? А в соседней, в Ерзовке? Пять и две учительницы, так…

— Слышно, закроют школу, за последнее время в нашем районе третью.

— Что делать, закроют. Глохнет край, гибнет накорень. А ведь это Россия. И не только в Новгородской так. Кто в войну немца остановил и выгнал?

Иван Сергеевич притих, вытащил ножик, срезал тонкий сучок, почистил трубку и сказал спокойно:

— Пошли к дому, все равно уже толку не будет: жарко, тетерева в кусты уйдут.

Из Никандрова, с почты, принес мальчик телеграмму. О чем она была, не знаю. 13 августа рано утром спешно на лошади увез Василий Фаддеевич домовицких гостей в район. Не близкий путь — тридцать пять километров.

Мы стали встречаться с Иваном Сергеевичем довольно часто, почти всегда в его доме. Не буду рассказывать про обстановку в его квартире — много раз она отлично описана разными авторами, и не было в ней ничего особо удивительного, хотя она и соответствовала хозяину и рассказывала про него. Удивителен был сам Иван Сергеевич.

Прежде всего это был человек теплый. Не горячий, как костер, не лучиной тлеющий, а такой, как вечером за день нагретый камень-валун, — прислониться к нему, припасть хочется. И было это удивительным: не всегда грело Ивана Сергеевича солнце, были и пасмурные дни, и морозы, и ветры холодные дули — а вот, поди же, сумел он собрать, аккумулировать тепло и щедро делился им со всеми до конца жизни.

Он любил и умел рассказывать. При этом лицо его оставалось спокойным. Помогала, волновалась его трубка. При паузах и в значительных местах она заново раскуривалась; если хозяин огорчался, она закупоривалась и сипела, — тут двойное огорчение получалось, и слушателю хотелось как-то помочь, а не надо было, потому что, если дело было совсем плохо, трубка поворачивалась, головка ее оказывалась в руке, а изжеванный чубук чертил горизонтальную отрицательную линию. В большой радости — прочищенная, набитая свежим табаком и раскуренная трубочка поднималась, взлетала выше плеча.

Он любил шутить и слушать смешное, но лицо его не смеялось, только глаза загорались, лучились подлинным и добрым смехом.

Рассказов у него было много. Речь Ивана Сергеевича была чиста и нетороплива, как лесной ручей. Никаких назойливых приговорочек или модных расхожих слов. И никаких помогающих иному запинок вроде «э-э-э» или «так сказать». Плавно текла его речь, ничем не замутненная и такая русская!

Стал я Ивана Сергеевича подбивать съездить на охоту. Отказывался сначала, говорил: «Хочу, замечательно бы это, да куда и как, и ноги не те. Давненько в лесу не был — пожалуй, года четыре». Я подумал: четыре — это, значит, после смерти дочки Аленушки, утонувшей в озере Пюхи-Ярве. Обещал я, что ходить почти не придется, тяга в четырехстах метрах от асфальта, привезу туда на своей машине. Согласился.

12 мая 1955 года я привез Ивану Сергеевичу ватник, сапоги, носки, портянки, патроны. Застал его за завтраком. Оживился старик, говорит:

— Четыре года ружье на гвозде, вот только это на гвоздь повесить еще не могу, — показал на графинчик с камушками.

Долго одевался, боялся что-нибудь забыть. Уговаривал меня выпить:

— Это ерунда, что шоферу нельзя. Я с пьяными летчиками на По-два летал. На земле на ногах не держатся, а в воздухе что выделывали…

Поехали мы в деревню Строение, Тосненского района, километров шестьдесят от Ленинграда. Там охотничье хозяйство, я им ведал на общественных началах.

Иван Сергеевич сидел рядом с моим водительским местом и, как только мы проехали мясокомбинат, начал рассказывать. На мой вопрос о Куприне ответил:

— Куприна я знал хорошо, он меня в литературу вводил. Был у него, когда он вернулся, в «Метрополе».

Ивана Сергеевича встретил «сухонький старичок с седой бородкой клинышком и обострившимся носом». Куприн впал в детство, почти ничего не помнил. Был в восторге от телеграммы балаклавских стариков по поводу его возвращения на родину. Ивана Сергеевича не узнал. Спросил: «Вы из Ленинграда? А как в Гатчине — трактир Веревкина существует? Нет? Жаль. Такое хорошее место было, и вывеска интересная: „Распивочно и раскурочно“. А этот… как его… мерзавец… как его? Ну, я повесть-то написал, как ее?» — «Яма», — подсказала жена. «Ну, вот вторую-то часть написал, — жив?»

Иван Сергеевич пояснил мне, что Куприн долго торговался с издательством о второй части «Ямы», предлагали ему кабальные условия. И в это время какой-то «Граф Амори», псевдоним, конечно, напечатал свою вторую часть «Ямы», как продолжение купринской, с тем же сюжетом и действующими лицами. Все это сильно подействовало на Куприна.

Иван Сергеевич, рассказывая, видимо переживал ту последнюю, как ему было ясно, прощальную встречу. Помолчал, добавил:

— Не много как человека от него осталось, даже физически, а какой был кряж! А тут? Больной, какой-то примиренный, кроткий и… беспамятный.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: