Солдаты, сгрудившиеся на краю поляны и в напряженном молчании наблюдавшие за Аластором, одновременно выдохнули, словно были единым организмом.
Он обернулся к ним и поднял руку с крепко зажатым в ней предметом.
— Великая скорбь наполняет мое сердце, — его тихий голос пролетел над поляной, ударился о тесно сплетенные ветви, образующие полог над ней, и вернулся обратно, окружив его гулким эхо.
Аластор бережно прижал к груди то, что держал в руках.
Солдаты из задних рядов вытягивали шеи, стараясь разглядеть получше и Аластора, и то, к чему никто из них не осмелился приблизиться.
Аластор повернулся к ним спиной и подошел к Дереву вплотную. Дерево продолжало смотреть на него сверху вниз, невообразимо древнее и все еще юное, подпитанное множеством смертей, каждую из которых Аластор мог — или представлял, что мог — увидеть своим внутренним взором. Он наклонился и положил кость на груду таких же костей, а взамен выудил оттуда тускло белеющий в полумраке джунглей шлем, при одном взгляде на который у солдат вырвался еще один вздох — единый для нескольких десятков тел.
Аластор опустил голову и еще тише повторил:
— Великая скорбь наполняет мое сердце.
Солдаты затаили дыхание. Дерево тоже притихло. Его холодное любопытство, чуждое всему человеческому, Аластор ощущал всем телом.
И оттого ненавидел Дерево еще сильнее.
— На этом самом месте, — он втянул воздух, словно сдерживая всхлип, и обернулся, яростно блеснув глазами на солдат. — На этом самом месте приняли мученическую смерть наши братья во Христе. От рук — нет, от лап тех, кто по прихоти диавола носит облик, похожий на человеческий. Истинно говорю вам — славу нетленного Бога изменили они в образ, подобный тленному человеку, сами людьми не являясь. Уста их полны злословия и горечи. Ноги их быстры на пролитие крови. Разрушение и пагуба на путях их. Они не знают путей мира.
Аластор задохнулся и перевел дыхание, обводя горящим взглядом солдат.
— Мерзость, мерзость взросла на земле этой, ибо проклята она Господом нашим, — свистящим шепотом сказал он, и листва Дерева беспокойно зашумела над его головой.
Аластор повысил голос, перекрикивая шелест:
— Звери в людском обличье бродят здесь, питаясь плотью, и кровью, и душами сынов Божиих. Обращаясь в животных, рвут они наши тела. Приходя под покровом ночи, смущают наши умы и сердца. Только мы…
Голос Аластора набрал силу, загремел громом:
— Только мы, истинные сыны Господа нашего Иисуса Христа, плоть от плоти Его, не обезображенные диавольскими происками, в силах противостоять адским тварям. Мы члены тела Его, от плоти Его и от костей Его. Уничтожим же Вражье творение!
Он сделал шаг в сторону, широко махнув в сторону Дерева.
Кто из солдат был первым, сложно было понять, но уже через несколько мгновений редкие выстрелы слились в слаженный залп, выбивающий из гигантского ствола кроваво-красные брызги.
Аластор смотрел на уничтожение Дерева с нескрываемой радостью.
— Во славу Господа нашего! — закричал он, когда, не выдержав, Дерево затрещало и повалилось, разрывая лиственный полог.
То, что случилось сразу после, должно было войти в историю как одно из жесточайших поражений британцев в Западной Африке, но почему-то совсем стерлось из человеческой памяти.
Падающее Дерево огласило лес неестественным шумом, будто подавая знак. За грохотом, издаваемым уже мертвым исполином, солдаты не услышали самого главного: их окружили. На поляну со всех сторон выскакивали дикие звери: львы со встопорщенными гривами, сливающиеся в однородное пятно леопарды, гиены и шакалы. Раздались несмелые выстрелы и крики: звери рвали солдат совершенно безмолвно, будто заведенные султанские игрушки, а не смертоносные хищники.
И только окровавленное Дерево шевелило корявыми ветвями на неведомо откуда взявшемся ветру.
Ноги оскальзывались на залитых древесной кровью костях, дрожали руки, выстрелы уходили в небо. Человеческая же кровь текла полноводной рекой, и демоны, вселившиеся в зверей, пили ее прямо с земли. Небо недовольно рокотало, опасно шумел тропический лес, молчали и без того немногочисленные птицы. Наконец небо с библейским треском и грохотом разверзлось, и пролился неимоверной мощи дождь, впивающийся в плечи и спины с силой пули, пущенной однозарядным ашанийским револьвером.
Земля размякла, корни трав выступали из-под нее, хватая солдат за ноги и норовя повалить к вящему удобству хищников. Кто-то плакал, кто-то кричал, кто-то молился Богу, уступившему в этом войне другим, местным богам. И плач, и крик, и молитва обрывались одинаковым звуком, с которым огромные челюсти вгрызались в беззащитное человеческое горло, и слова перерастали в тихое бульканье исторгаемой телом крови.
Уходя и оставляя за собой мертвую поляну, звери, как один, останавливались, чтобы торжественно помочиться на корни поверженного Дерева. Дождевая влага, человеческая кровь и моча диких зверей напитывали африканскую землю, и можно было быть уверенным: на месте павшего Дерева вырастет другое. Не одно — десятки, сотни Деревьев вознесутся в небо, проклиная христианского бога, принесшего смерть и разрушение в их тихий край.
В окно полицейского управления города Эдинбург упрямо смотрело вечернее летнее солнце, уже не такое яростное, как днем. Полицейские, скучающие без дела, дремали в лучах заката, преломленных пыльными стеклами. Со стороны висящего на стене полена, в которое будто врос циферблат, раздавалось мерное тиканье. Старший инспектор Раян О`Салливан был единственным служащим на пару миль вокруг, кого не умиротворяло влажное и душное лето.
Старшему инспектору О`Салливану было не до скуки — он стращал сержантов Огилви, в чем-то, на его суровый взгляд, провинившихся. Братья двадцати и двадцати трех лет от роду — Лэгмэн и Лэмонт Огилви, будучи отпрысками знатного рода, представляли из себя зрелище, позорящее честь как родного дома, так и мундира всех эдинбургских полицейских. Они вели себя так, как положено вести себя молодым людям слегка за двадцать, чьи доблестные предки вписали себя в историю Шотландского королевства. То есть тратили деньги, трогали девиц, выпивали без меры, беспрестанно злили О`Салливана, лишенного всех этих преимуществ: молодости, денег, задора.
Преимущества старшего инспектора простирались в совершенно других сферах. Девушек разных сословий он бесконечно интриговал вопросом: хотите ли, юная леди, увидеть, как человек может махать хвостом от радости встречи с вами? — сохраняя при этом на редкость равнодушное выражение лица. В сравнении с загадкой, насыпанной щедрой рукою О`Салливана, маленькие загадочки юных дев скукоживались и вяли, и девицы, до того привлеченные статной фигурой полицейского, спешно уходили.
В этом, как и в воспитании сержантов Огилви, инспектор имел сокрушительный неуспех, что было уже легендой и любимой застольной историей всего полицейского управления.
— Но, инспектор! — возмущался Лэмонт, старший по возрасту и более буйный по нраву.
Младший Лэгмэн молчал и в перепалку не вмешивался, но по его взгляду можно было судить, что зачинщиком идеи, из-за которой братья теперь бодались с собственным начальством, являлся именно он.
— Я — инспектор, — терпеливо повторил О`Салливан, — даже старший инспектор, стоит заметить. И старший инспектор говорит вам: то, что погибший — ваш родственник, не значит, что мы будем немедленно отбирать себе это дело. У нас хватает дел. Верно ведь?
Обращаясь за помощью к подчиненным, О`Салливан обвел кабинет тяжелым взглядом. Констебль Спанки издал странный звук, похожий на забористый храп, хотя открытые глаза говорили о том, что он не спит. Свен оторвал голову от сложенных на столе рук и несколько раз кивнул.
— Хватает, хватает, — и тут же опустил голову назад.
Он даже не пытался сделать вид, что бодрствует. Или хотя бы не мечтает о родном гробу, покоящемся в семейном склепе (возить за собой гроб в их среде считалось моветоном — лучше уж блуждать по миру да страдать по родной кладбищенской земле).