— А вы? — удивился Миркин, единственным желанием которого сейчас было вскочить и сбежать куда подальше от мерзопакостных клопов, которые своей наглостью были хуже, чем те фашисты.

Иванков вздохнул так уныло, что Миркину показалось, будто бы переводчик собирается отбросить в духоте архива коньки, или склеить ласты.

— Мне тоже надоело тут сидеть, мне бы пепси-колы… — угрюмо проворчал Иванков, нервно листая дневник коменданта. — Однако наш с вами знакомец Теплицкий навесил на меня ещё и герб. Я должен выяснить, кому он принадлежит, а если не выясню — неуч Теплицкий объявит его своим.

День энный.

Профессор Миркин и переводчик Иванков продолжали дышать клопами. Надеясь на скорое освобождение, Миркин рьяно выискивал хоть что-нибудь о гордом человеке с фотографии Фогеля, а Иванков, нагруженный гербом — посылал разнообразные запросы в какие-то исторические университеты, в центры геральдики, даже за границу. Посылал по Интернету, притащив свой ноутбук, потому что в Докучаевском архиве компьютера и в помине не бывало. Он ещё на прошлой неделе посылал запросы в Донецк и в Киев, но Донецк и Киев не знали, чей герб висит на стене бункера, который Теплицкий уже успел именовать в свою честь. Сейчас очередь дошла до Москвы и Санкт-Петербурга. Если и там выйдет пробой — Иванков дойдёт до Берлинского университета.

У Миркина дела шли не лучше: он не нашёл ничего про группенфюрера. Только фотографию и запись о том, что сей тип умел стрелять из «брахмашираса». Всё. Архив молчал. Говорили лишь клопы, и их слово звучало так: «ЕДА!». Миркин был весь искусан, на местах укусов зудели волдыри. В который раз он не усидел на месте, швырнул всё, что читал, под стол и выскочил в сравнительно прохладный коридор прочь от клопов, духоты и Иванкова, который, не замолкая, бубнит себе под нос какую-то монотонную скучную песню. В коридоре было тихо, но нестерпимо пахло печёным, от чего у Миркина образовался град слюней, а желудок урчанием напомнил: «Вы, господин, не завтракали и не обедали, а если вы ещё и не поужинаете — я подарю вам, сэр, гастрит». Миркин добрался до лестницы и поднялся наверх, к буфету, желая купить там хотя бы, какой пирожок. В буфете работала буфетчица Лиля — ей можно дать лет двадцать пять. Она всегда всем улыбается, носит яркие блузки и рыжие волосы — ясно, что хочет изыскать супруга. Однако для этой цели ей бы не красить кукольные глазки, а сбросить килограмм двадцать — тогда у неё будет больше шансов на успех в этом нелёгком мероприятии.

Лиля протирала витрину, где возлежали аппетитные пирожки. Она сама не раз запускала в эту самую витрину белу рученьку, унизанную колечками, и выхватывала пирожочек-другой. Сейчас — тоже, вытирая тряпочкой витринное стекло, она как бы, невзначай, откинула заслонку из прозрачной пластмассы и ухватила за румяный бочок жареный пирожок со сгущёнкой. Смачно откусив от него половинку, она продолжила работу, мурлыча под курносый напудренный носик:

— А на море белый песок…

Лиля в буфете была не одна: за одним из столиков пристроила свои телеса постоянная клиентка — Поэма Марковна. Директриса, колышась, откусывала малюсенькие кусочки от слоёного кремового пирожного и запивала его горячим шоколадом. А напротив неё сидела незнакомая Миркину старушка. Невысокая, худенькая такая старушка, одетая в халатик мелким цветочком, с косыночкой на голове, в очках и с палочкой. Зачем ей было сюда приходить — известно одному богу, сколько ей лет — то же самое, только бог мог бы сказать. Однако старушка оказалась проворной. Она заметила, как Миркин подползает к прилавку, как покупает у Лили целых четыре пирожка, как собирается уползти… и зачем-то подозвала его, бодро махнув старческой рукой:

— Сынок, иди-ка сюда! — старушка шамкала, потому что давно потеряла зубы.

Миркин пожал плечами, но подошёл и топтался в нерешительности, не садясь за столик.

— Садись, садись, сынок! — настояла старушка, а Поэма Марковна доела пирожное, заглотнула порядочный глоток горячего шоколада и уставилась на Миркина своими свинячьими глазками.

Миркин ещё немного потоптался, но сел на свободный стул, не подозревая, зачем его пригласили в такую странную компанию.

— Мне восемьдесят шестой годок уж пошёл, сынок, — прошамкала старушка, которая ничего не ела, очевидно, из-за того, что её желудок переваривал лишь мягкие кашки. — Я много чего на белом свете повидала, почитай втрижды больше тебя прожила.

Она собралась продолжить странный свой рассказ, но помешала Поэма Марковна. Директрисе кто-то позвонил на мобильный телефон, вызвав тем самым неприятную трель. Трель раздалась у неё из сумочки, и директриса, поспешно извинившись, вспорхнула и выскользнула из буфета в коридор — поговорить.

— Звать меня Оксаной Егоровной, — едва директриса скрылась из виду — старушка вновь подала голос.

— Владимир… Миркин… — неуверенно представился Миркин, чувствуя себя в абсолютно чужой и даже чуждой тарелке, оставшись наедине со странной старушкой.

— В сорок третьем восемнадцать мне стукнуло, а як война почалась — так совсем дивчиной була, — говорила между тем старушка. — Мы з батьками недалече от города жили, в селе. Нижинцы наше село звалось, зараз там новый район нагородили с во-от такими хатами! — Оксана Егоровна взмахнула руками над своей птичьей головой, показав, насколько высокие многоэтажки понастроили на месте её родной деревушки.

Миркин ёрзал на стуле, который казался ему утыканным пиками. Операция Миркина по поиску изобретателя «брахмашираса» была секретной. Старушка клонит явно туда, к войне, словно бы что-то знает… Но вот только, откуда?

— Шашнадцать годков мене тогда исполнилось як немцы прийшли на наш хутор, — вещала Оксана Егоровна, вперившись в вытянувшееся от изумления лицо профессора Миркина. — Чекали их селом, мужики в лес поуходили партизанить. А в мене батька кулаком был, не пойшов в партизаны, харчи в подвал посносил…

Рассказ старушки Оксаны Егоровны (из первых рук).

(Глаза Миркина вылезают на лоб).

Место действия — село Нижинцы, под г.п. Еленовские Карьеры. Дата: октябрь 1941 года, время — утро.

Оксанка покормила толстых рыжих куриц и возвратилась с заднего двора в хату, неся в руке пустое ведёрко. Мамка её, Одарка, с утра готовила, стояла у печки, вся красная, напекала пирогов. А татка Егор Егорыч — тот с утра суетился: сносил добро, которое получше, в погреб.

— Ты чего такой шебутной? — сиплым голосом спросил у него их сосед, рыжий Евстратий со смешной фамилией Носяро, который сидел тут же, за столом и глушил первач из стакана.

— Эй, не жри! — Егор Егорыч подскочил к соседу, схватил бутыль с мутным первачом обеими пухлыми руками и тоже попёр в погреб. — Мое це, не твое!

— Жмот! — презрительно плюнул Евстратий Носяро, отставив в сторонку пустой стакан, занюхивая горячим пирогом.

Оксанка села прясть — мамка велела напрясть ниток и соткать канву на рушники: Покров скоро, надобно убрать красный угол. Она хорошо слышала, как в соседней комнате шебуршит батька и каркает этот дядька Евстрат, которого Оксанка с детства почему-то не любила и даже побаивалась.

— Мой пирог! — это батька отбирает у Носяры горячий пирог и, скорее всего, откусил кусок, чтоб Носяро не откусил первым.

— Эй, хорош пироги таскать, ироды! — это ворвался голос мамки, она гоняет обоих веником, и отобрала у батьки первач.

Полная, цветущая и румяная от печного жара, Одарка понесла первач на кухню, где запрятала в печной поддон. Егор Егорыч туда не лазит: не умеет отодвигать заслонку и боится заполучить ожог.

— Жинка твоя — змеюка! — прогудел Евстратий Носяро и поднялся из-за стола, застланного белой салфеткой. Егор Егорыч заметил, что сосед запятнал салфетку соком и семечками от помидора, который слопал на халяву, и надвинулся на него, указав на пятно.

— Шо ты тут мне гадишь, борзой? — возмутился он и сжал кулак, дабы залепить соседу в ехидную физиономию.

— Эх ты, пузырь! — огрызнулся Носяро, уходя от драки. — Усы-то вон, повисли! Трусишь, вижу, шо тот заяц! Шебуршишь, шебуршишь, таскаешь тут сало своё туды-сюды! Знаю я, шо немцы прут, сказали вже добрые люди! Вон, Малина в лес подался, шоб ему пусто было, коммуняка!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: