Егор Егорыч опустил кулак. Да, он трусил: боялся, что немцы село спалят — говорили люди в лесу, что немцы сёла палят и людей стреляют за просто так. Вот и таскал харчи в погреб: авось, пронесёт? В лес партизанить идти Егор Егорыч боялся: не умел ни стрелять, ни прятаться, ни жить впроголодь.
Вчера приходили из райкома, из Еленовских Карьеров, в Красную армию призывали. Полдеревни ушло и тихо так стало, мёртво, словно действительно, умрёт скоро. Все говорили, что это всё — так, не война, пшик — попугали чуток и перестанут. Вон, Антип, кум Егора Егорыча, Оксанкин крёстный, ездил недавно в Еленовские Карьеры на базар — так там сказали, что немцы выброшены обратно в Польшу…
Егор Егорыч снёс в погреб и салфетку, и часы с кукушкой, и пироги, хотя Одарка отнимала. Весь день потратил с перерывами на еду и поспал немного, часа три. Даже вечером Оксанку хотел в погреб запрятать на всякий пожарный. Да не успел.
— Давай, доня, слезай… — пыхтел Егор Егорыч, толкая Оксанку по шаткой лестничке. — Хоть тебя сбережём от нехристей окаянных… Вон они, вже за лесом поставились… Хай им грэць, фашисты…
Оксанка не очень хотела в погреб: ей всего шестнадцать было, она не до конца понимала опасности, пока…
Баххх!! — внезапно за окном, там, где околица и лес — раздался адский грохот, от которого пол хаты мелко задрожал, посыпалась со звоном с полок посуда. Одарка тоненько завопила, а Егор Егорыч не устоял и скатился в погреб кубарем. Оксанка едва удержалась на лестничке, которая зашаталась под ней, как на ветру. Она выскочила обратно в комнату, иначе бы покатилась в погреб вслед за батькой. Егор Егорыч ныл на дне погреба, в темноте, потому что, падая, перевернул свечку, и та погасла. За окошком полыхали страшные красные зарницы, валил дым, застилая сиреневые отсветы заката. За лесом всё бахали и бахали, Оксанка забилась за печку, где уже спряталась Одарка. Они сели там, в обнимочку и сидели мышками, боясь каждого шороха. Вокруг всё тряслось, как будто бы раскрывалось пекло, выпуская чертей, посуда падала, билась об пол, в поддоне звенела бутыль первача. Воняло горелым, потому что дым, прилетая из-за леса, забивался сквозь шибку в хату и заволакивал всё, нависая удушливым серым туманом.
— Эй! Э-эй! — дверь с треском кто-то распахнул и влетел в сени, с криками, гвалтом. — Чего засели?? Бежать всем из хаты вон, бо завалится! Егор! Егор! Семью веди прочь!
По хате бегали, искали их. Оксанка вся сжалась в комочек, притулилась к рыдающей мамке, потому что думала, что это уже гарцуют немцы. Если они найдут хоть кого-то из них — застрелять за просто так…
Чьи-то руки просунулись за печку и начали насильно вытаскивать сначала — Одарку, потом — Оксанку. Оксанка верещала, билась, но потом — как вытащили, увидела, что это никакие не немцы, а дядька Антип и дед Тарас ворвались в хату, чтобы их, непутёвых, выручить.
Батьку уже вытянули из погреба, он ковылял в сени на охромевшей ноге.
— Шибче, увалень! — подпихивал его дед Тарас с седыми длиннющими усами. — С тобою лышей за смертью!
Дядька Антип велел бежать из хаты во двор, Оксанка и побежала во двор, спотыкаясь о куриц, что метались под ногами. Она с ужасом поняла, что забыла запереть птичник, когда кормила их вечером…
Баххх! — снова ударило, но уже не за лесом, а у Медвежьего озера… Тут, рукой подать от села… Там, на озере, что-то вспыхнуло и горело, дымя. Люди носились по селу, панически вопя, кто-то с кем-то столкнулся и повалился, едва не сшибив с ног Оксанку. Воздух был забит горелым душным туманом, в котором едва можно было различить свои ноги. К тому же туман ел глаза, вызывал кашель. Вытирая слёзы, Оксанка пыталась найти мамку, или батьку, или дядьку Антипа — хоть кого-нибудь, но никого не находила. А потом — чем-то раскалённым, железным снесло хату соседей. Наверное, это была бомба, она врубилась в крышу всей своей тяжестью, пробила её, разметав солому, громыхнула, превратив хату в огромный костёр. Волна горячего воздуха сбила Оксанку с ног, грохот оглушил. Она упала в огород — в капусту, а вокруг неё топали тяжёлые чужие ноги.
Когда Оксанка открыла глаза — вокруг неё уже никто не бегал. Солнце почти сползло за лес и собиралось скрыться там, впустив на землю сизые сумерки. Догорала разбитая хата, и за лесом что-то горело и шумело так, вроде бы там скакали резвые кони. Дыма стало меньше, Оксанка приподняла голову с прохладной капусты и огляделась. Село опустело — наверное, все куда-то убежали без неё. Свечи нигде почти не горят — только у деда Тараса окошко светится, у противного Носяры что-то мигает, и там, в дальней хате, где немая Матрёна живёт — тоже огонёк.
— Мама! — тихонько, испуганно позвала Оксанка, поднимаясь на ноги. — Тато!
Она прошла немного вперёд, не замечая от страха, что идёт прямо по капусте. Добралась до плетня, на котором торчал отбитый горшок. Его кто-то вот только что отбил, потому что, когда Оксанка нанизала его на плетень — горшок был целёхонек. И новый, к тому же. Оглянувшись, она увидела свою хату. Хата стояла, целая, но тёмная, как нежилая. Либо батьки перебрались к деду Тарасу, либо тато до Носяры побежал, либо до Антипа, а может быть… нет, погибнуть они не могли. Нельзя добрым людям погибнуть: светлые тут края, не даст Богородица смерти прийти. Недаром же Она насадила в лесу избавлень-траву…
Где-то у леса ещё что-то шумело, Оксанка повернула голову и глянула туда, откуда доносился странный рокот и некое пыхтение. Оттуда бил яркий свет, который затмевал и остатки солнца, и редкие огни в окнах. А кроме света — надвигались страшные машины и шагали чужие люди — в чём-то сером, что сливалось в опускающихся сумерках с землёю. Немцы! Оксанка похолодела: прорвались! И — движутся прямо в село! Вон, один из них поднял руку, показывает… Ей даже почудилось, что его корявый острый палец упёрся прямо ей в лоб. Крик от ужаса застрял, зато включились ноги. Оксанка повернулась и опрометью бросилась в свою тёмную хату.
Егор Егорыч и Одарка сидели под лавкой. Когда прекратили валиться бомбы — они вернулись в уцелевшую хату и запрятались там, не включая свет. Одарка тихонько плакала, потому что считала, что Оксанка погибла. Когда Оксанка спихнула с дороги дверь сеней и оказалась в комнате — она никого не увидела в темноте. Нашла родителей по мамкиному голосу. Ей бы крикнуть, обнять их, но Оксанка уже не могла. Она торчала у лавки, под которую забились родители, и шептала побледневшими губами:
— Враги…
Солнце тихо скрылось за горизонтом. На миг установилась мёртвая тишина, а потом…
Дверь с треском высадили — наверное, хорошенько наподдали ногой. Комнаты наполнились грузным топотом, а через минуту они пришли. Одарка при их виде хлопнулась в обморок, обвиснув на лавке, Оксанка, не успев в погреб, забилась за батькину спину. Егор Егорыч не мог никого спасти. Он стоял посреди комнаты не потому, что был храбр, как скала, а потому что оцепенел от страха.
Их было много, этих серых, покрытых грязью чудищ — целых шесть. Они вдвинулись стеной, похохатывая, грозя железным оружием. От них разило чем-то неприятным: гарью и бензином, и чем-то ещё, наверное, это и был запах смерти. Оксанка выглядывала из-за батьки и у неё тряслись коленки, дыхание перехватило, похолодели пальцы.
Из шести выдвинулся один и страшным каркающим голосом резко крикнул:
— Ви есть принять немецкий армий унд ваффен-СС! Нести эссен унд шнапс! Кто не хотеть — капут унд зарыть! Герр группенфюрер ночевать у вас! Шнель! Эссен!
Он кипятился, этот вроде бы как человек, похожий на болотного упыря из страшных баек, которые ходили в здешних местах с незапамятных времён. Он говорил как бы по-москальски, но так, что Оксанка практически ничего не поняла из того, что он сказал — поняла лишь то, что они их убьют…
Одарка охала, выбираясь из обморока. Егор Егорыч продолжал торчать, как пень.
— Эссен! — повторил немец и топнул тяжёлой ногой, засунутой в грязный сапог, оставляя следы на выметенном полу.
Никто не знал, что значит это слово — все только боялись. Немец обвёл Егора Егорыча, Одарку и Оксанку огненным взглядом убийцы и совершил руками движение, будто ест из тарелки.