Прежде чем свернуть в сторону своего дома на Мейтленд-парк Род, Маркс вспомнил о письме, в котором больной тифом немецкий изгнанник, публицист Боркгейм, просил его зайти. Маркс был необычайно внимателен и заботлив к людям, которых ценил. Как бы ни был он занят и поглощен делом или утомлен, чувство человечности, обязательное между людьми, перевешивало в его душе, и он устремлялся выполнить долг дружбы и товарищества.
Вернувшись домой, Маркс до поздней ночи писал письмо в Манчестер Энгельсу. Заканчивая рассказ о встрече с Шаппером, он добавил: «Всё истинно-мужественное, что было в его характере, снова проявляется теперь отчетливо и ярко». О Боркгейме, который принимал деятельное участие в революции 1848 года и после этого вынужден был жить в изгнании, Карл также подробно сообщал другу:
«Английский врач — один из здешних больничных врачей — до этого предсказал и теперь повторяет, что надеется и даже уверен, что на этот раз он отделается, но что если Боркгейм не откажется от своего сумасшедшего образа жизни, он не протянет более года.
Дело в том, что Б{оркгейм} с 4 % или с 5 часов утра до 9 с яростью занимается русским и повторяет это с 7 часов вечера до 11. Ты знаешь, как он полемизирует с богом и чертом и хочет непременно сделаться ученым с тех пор, как обладает недурной библиотекой.
Доктор требует, чтобы он, по крайней мере, на два года прекратил все занятия, кроме деловых, а свободное время посвящал легкому чтению и прочим развлечениям. Иначе он обречен, и притом неизбежно. У него нет достаточных сил работать за двоих.
…Выглядел он чертовски fatigué[13] и худым. Я ему сказал, что ты, пока был связан службой, лишь very moderately[14] занимался другими вещами. Сделал это намеренно, так как знаю, что он питает к тебе большое почтение. Когда я вернулся в гостиную к его жене, я рассказал ей о нашем разговоре. Она сказала, — и я обещал ей, с своей стороны, необходимое содействие, — что ты сделаешь ей величайшее одолжение, если напишешь ее мужу. Во-первых, его особенно порадует такое внимание с твоей стороны, а во-вторых, на него подействует, если ты ему посоветуешь не губить себя extrawork[15].
По моему мнению, Боркгейм в данный момент, hors de danger[16], но он должен быть очень осторожным».
На следующий же после прощания с Марксом день, в 9 часов утра, Карл Шаппер умер.
«Ряды наших старых товарищей сильно редеют, — писал с горечью Энгельс Марксу, узнав об этой кончине. — Веерт, Вейдемейер, Люпус, Шаппер, — но ничего не поделаешь, à la guerre comme à la guerre»[17].
Заботясь о других, Маркс мало думал о своем здоровье и, вернувшись под дождем от больного Боркгейма, схватил простуду. Домашние решительно запретили ему выйти из дома и отправиться на заседание Генерального совета. В этот вечер вся семья собралась в кабинете Маркса. Ко дню его рождения врач Кугельман из Ганновера прислал в подарок два ковра из рабочей комнаты Лейбница, купленные с аукциона после того, как дом этого великого математика был сломан. На одном из ковров был выткан довольно уродливый старик, очевидно Нептун, барахтавшийся среди волн, на другом — толстая Венера и амуры. По мнению Маркса и его близких, все эти мифологические сюжеты были выполнены в весьма дурном вкусе эпохи рококо, столь излюбленной при дворе Людовика XIV. Но зато тогдашняя мануфактурная работа отличалась завидной добротностью. После долгих обсуждений Карл все же решил повесить оба ковра на степах кабинета из преклонения перед гением Лейбница.
…Маркс с увлечением изучал русский язык. Он читал «Тюрьму и ссылку» Герцена в те самые дни, когда автор этой книги тяжко занедужил, простудившись на митинге, где выступил с отважной речью против режима Наполеона III.
Вождь Интернационала не знал, что в Париже, на улице Риволи, в сумрачном большом доме Александр Иванович напряженно думал о нем.
Был январь, сырой и холодный. Колотье в боку и усиливающийся озноб мешали Герцену работать. Закутавшись в плед, он попросил рюмку коньяка, чтобы согреться.
— Теперь хотелось бы покурить, — сказал он, почувствовав себя несколько лучше.
Наталья Алексеевна Огарева, его вторая жена, принесла трубку, прочистила ее, набила табаком и подала ему. Затем ушла, видя, что больному хочется остаться одному.
Странное необычное состояние охватило Герцена. Голова его горела, однако в пылающем мозгу отчетливо чеканились мысли, ярко вставало прошлое, являлись ответы на многие не решенные ранее вопросы.
Вспомнилась родина. Более двух десятилетий жил Александр Иванович в изгнании, но никогда не рвалась его связь с Россией, с чаяниями, страданиями, заботами ее народа.
Чего бы не дал он, чтобы сейчас за окном был не слякотный Париж, а Москва, вьюжная, белая. Закрывая глаза, он видел себя в отцовском особняке на Тверском бульваре, во Владимирской тюрьме, в Петербурге. Он снова был среди людей, говоривших по-русски, близких, понятных его душе. Герцен откинул большую умную голову с густыми седеющими волосами и закрыл глаза. Ему было тяжело дышать. Широкие ноздри прямого, полного, русского, как он сам говорил, носа раздувались, с трудом вбирая воздух. Как устал он жить на чужбине, где узнал много горя: схоронил мать, сына, страстно любимую жену. Разочарования в людях преследовали его. Недавно навсегда порвал он с Бакуниным, в которого долго верил.
Немногие умели проверять себя, как Герцен, не боясь признаваться в том, что ошибались. Неутомимо искал он истину и стремился быть полезным своим соотечественникам. Отойдя от главы анархизма, Герцен обратил свой ищущий взор к Интернационалу.
«Маркс… А ведь вся моя вражда с марксидами происходила из-за Бакунина, — думал с огорчением больной. — Смутный и двойственный человек этот проповедник всеобщего разрушения. Объят он дикими прожектами — закрыть книги, уничтожить науки. Бредовая ересь».
Острое сожаление, что не узнал до сих пор ближе Маркса, нарастало.
«Подлечусь, одолею хворь, свидимся», — решил Герцен, преодолев былое нерасположение к автору «Капитала». Со свойственным ему прямодушием он признал отныне великую заслугу Маркса, создавшего Международное Товарищество Рабочих. То, что раньше казалось Александру Ивановичу невозможным — вместо противоборствования сближение и борьба на одной баррикаде, — стало вдруг желанным, осуществимым, простым.
«Во многом этот ученый немец прав, — продолжал размышлять Герцен о Марксе, — экономический переворот имеет необъятное преимущество перед религиозными и политическими революциями. Тут подлинно трезвая основа. Экономические вопросы действительно подлежат математическим основам».
Незадолго до своей роковой болезни великий русский демократ принял, хоть и несколько примитивно, теорию Маркса о развитии истории. В «Письмах к старому товарищу» он писал: «Гегель в самом рабстве находил (и очень верно) шаг к свободе; то же — явным образом — должно сказать о государстве, — и оно, как рабство, идет к самоуничтожению — и его нельзя сбросить с себя, как грязное рубище, до известного возраста. Государство — форма, через которую проходит всякое человеческое сожитие, принимающее значительные размеры. Оно постоянно изменяется с обстоятельствами и прилаживается к потребностям… Сословность — огромный шаг вперед, как расчленение и выход из животного однообразия, как раздел труда. Уничтожение сословности — шаг еще больший… Государство не имеет собственного определенного содержания — оно служит одинаково реакции и революции, тому, с чьей стороны сила; это — сочетание колес около общей оси; их удобно направлять туда или сюда, потому что единство движения дано, потому что оно примкнуто к одному центру… Из того, что государство — форма преходящая, не следует, что эта форма уже прешедшая».