В первую же ночь заболевание Герцена приняло угрожающую форму. Под утро мысли его потеряли ясность и последовательность. Он стал забываться, бредил и стонал. Несколько раз ему становилось лучше. Казалось, организм, подорванный застарелой сахарной болезнью, победил. Желание жить, действовать возвращалось тогда к Александру Ивановичу с новой силой. Так много хотелось ему еще сделать, написать, донести до России. Герцен верил, что время революции во Франции приспело. Все последние месяцы он остро ощущал ее освежающее приближение. Париж пробуждался для борьбы за свободу. Герцен неутомимо посещал сходки, лекции, народные собрания, молодея, радуясь и предвидя, что протестующий народ скоро низвергнет Бонапарта.
Но неодолимый недуг оказался убийственным.
— Я умру параличом либо воспалением легких, — часто говаривал Герцен близким и не ошибся.
Проболев пневмонией всего четыре дня, он скончался 21 января 1870 года.
Улица Варенн в Париже так же стара, как и улица Риволи, история которой теряется в глубине веков. Кто только не жил в ее сумрачных домах на протяжении ушедших столетий! Улицы подчас подобны свиткам, на которых прошлое начертало свои письмена. В шестидесятых годах на улице Варенн, в особняке, неподалеку от того, где жил заносчивый и переменчивый поэт Ламартин, поселился историк Гизо, один из образованнейших политиков, обанкротившийся вместе с королем банкиров Людовиком-Филиппом. Тщетно Гизо пытался вернуть себе власть. Ему ничего отныне уже не удавалось. Он, как и Тьер, был сторонником восстановления во Франции династии Орлеанов. Оба эти человека отличались чудовищным честолюбием, но, в то время как Тьер сумел удержаться на политической арене, Гизо исчез с нее и превратился в живой труп. В политике есть свои непреложные правила. Так же как эквилибрист, сорвавшись с колец из-под купола цирка, не сможет, даже если останется жив, вновь подняться на большую высоту, так и политик, сделав ложное движение и свалившись, редко появляется снова. Он казним тем, что жизнь бросает его все ниже и он вынужден быть свидетелем триумфа других. Долголетие становится для него мукой.
Только самоуверенность, граничившая с безумием, усиливаясь с возрастом, помогала Гизо жить. Не в пример своему давнишнему сопернику, все еще бодрому старцу Тьеру, Гизо заметно одряхлел. Все реже на мощенной широкими плитами улице Варенн раздавался негромкий стук колес его богато украшенной резьбой и гербами кареты, запряженной парой добрых коней. Этот нарядный выезд завещала ему, умирая, многолетняя возлюбленная, известная в Европе русская княгиня Дарья Христофоровна Ливен. Гизо свято чтил ее память и с грустью вспоминал счастливые долгие годы их взаимной любви.
Неподалеку от хмурого особняка Гизо проживал сенатор Наполеона III барон Дантес Геккерен, высокий, представительный, седовласый, дородный господин с бездумным и бездушным скульптурно правильным лицом. Невозможно представить себе более самодовольного и самовлюбленного человека, нежели этот признанный баловень женщин и вельмож. Легко, беспечно протекала жизнь знатного преступника, убийцы Пушкина. Судьба Дантеса как бы еще и еще раз опровергала веру в возмездие. В жизни хищного барона никогда не происходило никаких потрясений. Богатство, служебные и семейные удачи, долголетие — все сопутствовало ему постоянно. Он гордился своим преуспеянием и всем, что совершил за долгую жизнь, похваляясь даже подлым убийством, которое считал делом чести. Дантес был бы счастлив вполне, если бы не мысль о возможной революции, которая одна тревожила его сон. Как он жаждал уничтожить всех красных! Ему не терпелось, как некогда на Черной речке в Петербурге, поднять свой пистолет и всадить пулю в Революцию.
На одном из перекрестной улицы Варенн находилась большая мастерская дамского платья под вывеской «Майские цветы». Портнихи в этом заведении славились своей привлекательностью. Все они были молоды. Одной из самых хорошеньких считалась Катрина Сток. Ее волосы янтарного цвета, глубокие матово-черные глаза и гибкая фигурка вызывали откровенные вожделения у господ, сопровождавших заказчиц. В обязанности Катрины входило также протирать узкое окно-витрину и раскладывать там соблазнительные модные наряды. Она была несловоохотлива, и с пей трудно было сблизиться. На улице Варенн Катрину уважали за ее сдержанность и, главное, недоступность. К удивлению окружных кумушек, она, очевидно, не имела зажиточного любовника, как большинство ее подруг, и возвращалась домой всегда одна.
— Это тем более странно, — говорила владелица мастерской, — что она круглая сирота. Про родных Катрины я слыхала мало хорошего. Отец, портной, будто бы был отчаянный республиканец и даже враг нашего императора. Он погиб неизвестно где и как. Вероятно, расстреляли, как всех бунтарей сорок восьмого года, а мать, из той же породы красных, оказалась счастливее и умерла от холеры. Но девочка смиренница и не интересуется политикой. Мне кажется, она даже молится, иначе что бы ее удерживало от распутства. Говорят, ее воспитала жена брата, весьма порядочная женщина. Если бы девчонка не была таких строгих правил и не презирала аристократов, то я давно помогла бы ей найти себе богатого покровителя. Господин Дантес, например, сохранивший, несмотря на возраст, все свое очарование, не раз уже расспрашивал меня о ней. А ведь он истый аристократ и знает толк в женщинах… Нет, положительно эта девчонка не понимает своего счастья и возможностей улицы Варенн.
Катрину вырастила Жаннетта. С раннего детства она внушала ей благоговейную любовь к усопшим близким.
— Иоганн Сток, — говорила Жаннетта, — лучший из людей, каких я видывала. Его совесть была что родниковая вода. Он знал все, точно был не портным, а каким-нибудь профессором, и ничего никогда не боялся. Я могла бы о нем говорить тебе много, если бы слова не были так бедны по сравнению с его живым образом. Но я давно замечаю, что очень трудно говорить о людях так, чтобы они были на себя похожи. Ты сердцем пойми его и люби.
— А моя мать? Расскажи о ней, — просила Катрина, которая не помнила родителей.
— Сама доброта. Никогда ни на что не жаловалась и себя не жалела. Что еще о ней вспомнишь? Я никогда не видела ее рук без работы. Она была матерью не только для своих собственных детей, но для всякого входившего в ваш дом.
Жан Сток, брат Катрины, по-прежнему работал машинистом на паровозе. Он жил безбедно с Жаннеттой на одной из улиц близ Северного вокзала. Приходя домой, Катрина но тому, висел ли в коридоре остро пахнущий мазутом, измазанный рабочий костюм Жана, узнавала, дома ли он. Это случалось, однако, не часто. Машинист постоянно бывал в разъездах. Прошло уже несколько лет, как они похоронили своего единственного грудного ребенка, а горе их все еще было острым. К тому же Жаннетта по-прежнему болезненно относилась к тому, что была на десять лет старше мужа.
— Я могла бы быть уже бабушкой, я стара, — повторяла без улыбки жена машиниста, хотя никто не мог бы дать ей и тех сорока пяти лет, которых она достигла. Все так же Жаннетта была привлекательна. На вздернутом носике, как и в юности, не исчезали яркие веснушки. И по-прежнему Жан нежно говорил, что лицо ее посыпано перцем.
Квартира Стока была всегда открыта для единомышленников. Член Французской секции Международного Товарищества Рабочих, он был таким же убежденным коммунистом, как и его убитый Луи Бонапартом 2 декабря 1851 года отец.
Жизнь машиниста текла сравнительно спокойно, покуда июльским ясным днем над Парижем, а затем над Европой не разнеслось, как похоронный колокольный звон, мертвящее душу слово «война».
Война — великое преступление, которое, по выражению Вольтера, не оправдывает даже победа. Жан Сток не был взят в солдаты. Он остался на своем паровозе, возившем отныне составы с войсками, оружием, продовольствием для столицы.
Четыре года правительство Наполеона III готовило нападение на Пруссию, хвастливо объявляя о мощи имперской армии. Но уже первые столкновения с пруссаками показали, как далеко зашел распад империи Луи Бонапарта.