Значительное место в его творчестве занимают восторженные (не важно поэтические или прозаические) описания «символов порядка», будь то коронация, военные маневры, павловские линейки, парк, кладбище или ритуал смертной казни. Большая часть его произведений переводы, то есть самый «легитимистский» род творчества в поэтическом государстве: следование за авторитетным оригиналом, даже в случае поэтического соперничества, воспринимается как закон (своего рода присяга на верность и понимание). В его «ужасных» балладах все, как правило, сводится к логике справедливого возмездия и восстановления порядка (грешник наказан, и небо отражается в только что бунтовавшей стихии). «В самой фантастике у него — порядок, — писал явно недолюбливавший поэта Ю. Айхенвальд, — и больше, чем черти, его привлекают ангелы, которых он немало насчитывал и среди людей» (Айхенвальд: 525). «Странствователь» у него «завидует» домоседу, а самые исторические таблицы, которые Жуковский с истинно поэтическим воодушевлением составлял для своих августейших учеников, являются способом упорядочения, систематизации и, так сказать, «приручения» истории.
Идея порядка является определяющей и в политических воззрениях поэта: не случайно он в неспокойные 30-е годы с таким удовольствием рифмовал слова «бунт» и «фрунт» (последнее как средство против первого)… Все это не просто свойства «личного стиля» поэтического мышления, политических убеждений и поведения Жуковского, но характеристики той версии романтизма, к которой он органически примыкал.
Если говорить об общей идеологии, эстетике и психологии Жуковского в историко-культурном плане — то это идеология, психология и эстетика эпохи реставрации, характерная для стиля мышления, который в Германии и Австрии получил ироническое имя бидермайера. Тот самый «немецкий дух», который замечали в поэте едва ли не все его современники, — это дух бидермайера, эпохи Порядка и Спокойствия, пришедшей после исторических потрясений революционных и Наполеоновских войн (1815–1848)[16]. «Вся эта эпоха, — пишет А. В. Михайлов, — стремилась к усредненности и робости <…> почти все смелое в ней, своеобразно преломляясь, одомашнивалось <…> официальная культурная политика также направлена была на укрощение страстей и на проповедь „покоя как первой гражданской добродетели“» (Михаилов: 338). Думается, именно этой идеологией объясняется и свойственное Жуковскому «половинчатое положение новатора-реформиста, сглаживающего острые углы литературных вопросов», о котором писал Юрий Тынянов: «Заслужив гонение со стороны архаистов за сглаженный стиль, выслушивая от друзей немало горьких истин по поводу своего „дворцового романтизма“, он, однако, тоже ищет выхода в „просторечии“, в „народной“ лексике, значительно, впрочем, иных, нежели у архаистов» (Тынянов: 29). Это было не столько рационалистическое утверждение «золотой середины», сколько позднеромантическое стремление к балансу и примирению противоположностей.
Усвоение основных ценностей бидермайера Жуковским (консерватизм, баланс, уют, мечтательность и добродушие, семейственность и патриотизм, любовь к старине и тихая религиозность, интерес к деталям и «теплый» юмор, пристрастие к пейзажной живописи и камерной музыке) происходило органично как в силу его психологических особенностей, так и благодаря соответствующему воспитанию, литературным интересам и личным знакомствам. Для этой эпохи очень характерны маленькие литературные мирки вроде упоминавшегося выше потсдамского двора королевы Луизы, неоклассического Веймара или двора Людвига Баварского. Жуковский постарался создать такой уютный поэтический мир и при русском дворе (Павловск императрицы Марии Феодоровны или петергофский Коттедж императрицы Александры Феодоровны).
Как известно, немецкий бидермайер представлял собой попытку примирения романтической и просвещенческой систем, осторожное возвращение к ценностям XVIII века, к прекраснодушию и дидактизму, к домашней игривости рококо, к сентименталистским мечтательности и добродушной болтливости. Но только это было возвращение мнимое — после бури и в ожидании новой. Свойственное раннему романтизму апокалиптическое видение истории не исчезло, но трансформировалось, как бы вытеснилось в подтекст. Бидермайер подсознательно чувствовал, что строит прочное здание на шаткой исторической почве. Успокоительные системы разных оттенков, созданные в эту эпоху, — это попытки спасти дом, который обречен (в этой связи уместно вспомнить знаменитую балладу Жуковского 1814 года о старушке на черном коне, оказавшую впоследствии влияние на «Вия» Гоголя: здесь ничто не может защитить Божий храм от дьявольской силы; отметим, что в 1830-е — конце 1840-х годов особую роль в поэзии Жуковского играет эсхатологический образ осажденного и разрушенного града). Можно сказать, что поэзия Жуковского была романтическим истолкованием истории в бидермайерском ключе.
Впрочем, «русский бидермайер» Жуковского отличается от своего немецкого «собрата». Идея реставрации и национального обустройства, лежащая в основе последнего, в России воспринималась по-своему. Последняя никогда не теряла независимости и «старого порядка», олицетворяемого незыблемыми установками монархии. Напротив, именно Россия возвратила этот порядок Европе в 1814 году, дала ей, согласно национальной политической мифологии 1810–1840-х годов, закон и мир, «искупила» грехи революции и наполеоновского правления своей жертвой (пожар Москвы; символический ритуал пасхального моления русской армии в 1814 году у лобного места, где был казнен Людовик), соединила европейские народы в Священный союз под эгидой трех христианских монархов и впоследствии отстояла порядок в революции 1848 года. Иначе говоря, импульсом к развитию патриотического «бидермайера Жуковского» было представление о мессианской роли России как хранительницы нравственно-политического порядка, своего рода «ковчега спасения» во взволнованном море европейской истории. Этот мессианский мотив, связываемый поэтом с российскими императорами и их дворами, чувствуется на всем протяжении его творчества (как бы критически он ни относился в разное время к человеческим качествам этих монархов). Отсюда же и разработка мифологии русского поэта как союзника царя и толкователя истории, неумолимо шествующей к своему пределу — вечному миру и спокойствию.
Изучение поэтической историософии Жуковского в актуальном историко-культурном контексте позволяет по-новому посмотреть на эволюцию его творчества. Как известно, деятельность поэта не была непрерывной и периоды его поэтического молчания иногда продолжались годами. В этой связи обращает на себя внимание то, что характерные для поэта всплески творческой активности, как правило, «провоцировались» кардинальными сдвигами в европейской и русской истории: триумфальное окончание Наполеоновских войн; исторические катаклизмы 1825–1831 годов; европейские революции 1848–1849. Мы полагаем, что судьбоносные исторические перемены служили своеобразным катализатором (или вызовом) для «бидермайеровского» воображения романтика: тихая «поэзия» пробуждалась к жизни бурной «историей».
Как известно, эволюция Жуковского долгое время вообще подвергалась сомнению. Так, академик Веселовский склонен был рассматривать творчество поэта как своего рода «топтание на месте»: постоянное варьирование одних и тех же тем и мотивов без их качественного переосмысления. Хотя работы последних лет (прежде всего Янушкевича и его коллег) убедительно показали существенные перемены в творческой системе Жуковского, характерное для творческого пути поэта «круговое движение», варьирование постоянных тем и образов, не подлежит сомнению. Эволюция Жуковского своеобразна. Она не может быть представлена в виде восходяще-диалектической смены одного периода другим (например, по формуле Янушкевича, органический путь поэта от лирики к эпосу). Едва ли можно выстроить и единый идеологический «сюжет Жуковского», вроде известных реконструкций «сюжетов» Пушкина (Б. Гаспаров) и Гоголя (А. Белый; М. Вайскопф). Поэтическая система Жуковского менялась, но не развивалась (речь не идет о совершенствовании поэтической техники и естественном накоплении опыта). Это самостабилизирующаяся система, по-разному реагирующая на внешние воздействия с целью найти «успокоительный» вариант. (В этом смысле подходящим представляется военное значение термина «эволюция» в эпоху Жуковского: движение войск для перестроения из одного боевого порядка в другой, осуществление маневра.)
16
В настоящей работе мы следуем толкованию эпохи бидермайера, предложенному в классической монографии: Sengle: 491–549, 625. Для Зенгле бидермайер не сводится к какому-то одному эстетическому направлению, но представляет собой сложную многополярную систему. Вопрос о «русском бидермайере» (типологическом эквиваленте немецкого) был впервые поставлен В. Немояну в интересной, хотя и спорной, книге «The Taming of Romanticism» (Nemoiamr. 135–151). По мнению исследователя, русская литература XIX века «проскочила высокий романтизм и „стала Бидермайером“» (Р. 138). Наиболее ярким представителем русского бидермайера Немояну считает «зрелого» Пушкина. А. В. Михайлов указывал на влияние немецкой бидермайерской литературы на творчество Гоголя, Тургенева и Гончарова (к этому ряду можно добавить и раннего Достоевского) [Михаилов].