«Без меня меня женили». — Я усмехнулся про себя.
7
Проводить меня вызвался Кондратьевич. Пока мы шли, я все допытывался, все расспрашивал, какая она, его внучка.
— Девка как девка, — шамкал Кондратьевич.
Шел он медленно, с трудом переставляя ноги, тыча клюкой в маслянистую, вязкую грязь. В груди у него что-то хрипело и булькало, по щекам, запутываясь в бороде, катились крупные слезы. Он часто останавливался, собирал их большим клетчатым платком. «Кондратьевич, должно быть, очень старый», — решил я и спросил:
— Сколько вам лет, дедушка?
— Много, — прошамкал Кондратьевич. — Я ишо при Лександре-царе действительную отбывал.
«За восемьдесят ему», — прикинул я и взял деда за локоток.
— Сам, — сказал Кондратьевич и отвел локоть.
До хаты Давыдовых мы добирались долго. Я видел приникшие к окнам лица и думал: «Пускай смотрят! В таком пальто где хочешь показаться можно». Я уже не жалел о шинели.
Облака разошлись. На небе образовалось голубое озерцо, по которому плыл солнечный диск. Похрюкивали поросята, кудахтали куры, важной поступью проходили гуси. Когда мы приближались к ним, они вытягивали шеи и угрожающе шипели.
— Кыш, кыш! — сказал Кондратьевич и отогнал клюкой настырного гусака.
Хата Давыдовых оказалась маленькой, с двумя окнами на фасаде, но уютной, чисто выбеленной. Засохшие виноградные лозы обвивали крыльцо с чуть покосившимися ступеньками. В палисаднике разгуливали куры, подбирая опавшие семена. Пахло парным молоком и борщом.
— Постояльца привел, — прошамкал Кондратьевич.
Хороша Давыдова Анюта — лучше не придумаешь.
Бежит по груди коса. Чуть впалые щеки смуглый румянец опалил. Нос с горбинкой, рот несколько великоватый, но строго очерченный, глаза — плошки. Жаль только, что молоденькая. Лет шестнадцать ей, наверное, не больше. Угловата. Но через год ее и не узнаешь.
Анюта бросила на меня взгляд-дичок. «Детский сад», — подумал я и почему-то огорчился.
— Молочка, деда? — спросила Анюта.
— Принеси, милушка. — Кондратьевич, кряхтя, опустился на стул с высокой изогнутой спинкой.
Анюта вышла. Я осмотрелся. Комната как комната. На выбеленных стенах проступает синь. Земляной пол устлан домоткаными половиками. Промеж окон висит зеркало в черной деревянной оправе. Ничего лишнего — стол, четыре стула, сундук с выпуклой крышкой, кровать с подзором.
На столе, накрытом старенькой клеенкой, лежала горка подсолнуха. Девочка лет десяти, с тоненькими, в палец, косичками лузгала семечки. Веером летела в расправленный подол пахучая шелуха. Без продыха бросала девочка зерна в малиново-сочный рот. Зубы — белые, ровные — работали как маленькие жернова. «Вот это да, — позавидовал я. — У меня так не получится», — и улыбнулся девочке. Она спокойно встретила мой взгляд. Было в нем что-то такое, что я поспешно отвел глаза.
— Балуешься? — спросил Кондратьевич.
— Ага.
— А мамка игде?
Девочка вытерла ладонью рот.
— До тетки Василисы побегла.
— Чего?
— Про то Анюта скажеть. — Девочка показала взглядом на Анюту, которая появилась в дверях, держа в руке покрытую испариной крынку.
— Про что спрос, деда?
— Чего мамка к крестной побегла?
— Тю! — удивилась Анюта. — Неужто не догадываетесь?
— Серафим? — Кондратьевич шелохнул лохматой бровью.
Анюта кивнула.
Девочка перестала лузгать. В ее глазах появилось любопытство.
— Опять? — спросил Кондратьевич.
— Сегодня девятый день, как уехал. А обещал еще в прошлый четверг вернуться.
— Вернется! — прошамкал Кондратьевич. — Сейчас он никуда не денется. — Дед помолчал. — Хошь Василиса и крестная тебе, но дура. Нешто можно такому, как Серафим, доверять? Наспекулируеть денег, приблудный, и уедеть в этот… как его?
— В Моршанск?
— Во-во! — Кондратьевич кивнул. — Не пондравился он мне с первого раза.
— Мне тоже, — сказала Анюта.
— Глаза выплачет с ним Василиса. — Кондратьевич постучал клюкой. — Прогнала бы его — и дело с концом!
— Мама ей то же самое советует, — сказала Анюта.
— Правильно советует. — Кондратьевич посмотрел на меня. — Далече этот Моршанск от Москвы?
— Ближе, чем Кубань, — ответил я.
Кондратьевич поднес палец к ноздре.
— Деда! — В Анютином голосе было осуждение.
Кондратьевич виновато моргнул.
— Перебаламутился народ. Все едуть и едуть сюды. И чего едуть?
Мне почудился в его словах намек. «Затащил, старый черт, и срамит», — рассердился я и покраснел.
Придерживая руками подол с шелухой, девочка куда-то ушла. Анюта принесла два стакана литого стекла и, зацепив мизинцем коричневую пенку, стала разливать молоко.
— Пенку ему кинь, — прошамкал Кондратьевич. — Он в своей Москве, поди, не едал такую-то.
Анюта бросила на меня взгляд. Это был не прежний взгляд-дичок, а горячее любопытство.
Анютин взгляд подстегнул меня. Я стал разглагольствовать, как разглагольствовал раньше, когда хотел произвести впечатление. Я шпарил вовсю. Я выкладывал все, что слышал, что прочитал в книгах, что врезалось в память. Я говорил и удивлялся, что у меня все получается складно и красиво — хоть записывай. Я наслаждался своим красноречием, я нравился сам себе. Я не держал в мыслях ничего плохого — просто я хотел проверить, «клюют» ли на меня девчонки.
Анюта таращила глаза, а я говорил, говорил, говорил.
Когда я выдохся, Анюта сказала:
— Посидите чуток, пока мама придет, а я курей покормлю.
— Ступай, милушка, ступай, — прошамкал Кондратьевич.
Как только Анюта вышла, он устремил на меня слезящиеся глаза:
— Пондравилась?
— Строгая.
— Строгая, — согласился Кондратьевич. — С ней просто так нельзя. С ней сперва в сельсовет надоть.
— Зачем?
— Записаться.
— Записаться? Так ведь она… это… молодая.
— Семнадцатый пошел, — сказал Кондратьевич. — Самый срок.
«Наговорил на свою голову. Вот возьмут и женят». Решил выкручиваться:
— А вдруг она шилом окажется?
— Это кто шилом? — Кондратьевич даже привстал от возмущения. — Да другой такой тебе нипочем не найтить. За нее и не такие сватались.
«Цену набивает», — подумал я и спросил:
— Чего ж она не вышла, если сватались?
— Не схотела.
— А сейчас, думаете, захочет?
— Это как смогёшь.
«А как же море? — пожалел я. — Засосет жизнь — не вырвешься. — Я попытался представить Анюту своей женой, но не смог. — Зачем девчонке мозги крутить?» — сразу затосковал я и сказал:
— Может, мне уехать?
— Чего? — Кондратьевич поморгал.
— Вот ведь, понимаете, какое дело… — начал я и прикусил язык: в комнату вошла Анюта.
— Уезжать хочет, — прошамкал Кондратьевич.
— Чого? — Анюта произнесла это слово на украинский манер.
— Не пондравилось ему у нас.
— Конечно, — сказала Анюта. — Наш хутор не Москва.
— Не в этом дело, — возразил я и смутился.
Анюта высыпала на газетный лист сухие фрукты и молча пододвинула их ко мне.
— Угощайся, — сказал Кондратьевич. — Она сама их собирала и сушила.
Анюта полыхнула. Кондратьевич хмыкнул и стал, причмокивая, сосать абрикос. Сморщенная оболочка не сдиралась. Это сердило старика.
— Никак, — прошамкал Кондратьевич и оглянулся по сторонам, ища, куда бы кинуть абрикос. Не нашел подходящего места и сунул его в карман. — Хорошая фрукта, но дюже жесткая.
Я с удовольствием уплетал абрикосы, сливы, вишни.
— А свежие яблочки ишо не кончились? — спросил Кондратьевич.
— Конечно, не кончились, — ответила Анюта. — Принести, деда?
— Мне не надоть, — Кондратьевич повертел головой. — А он пусть попробуеть.
— Спасибо, — сказал я. — Уже насытился.
Анюта улыбнулась:
— Какая же во фруктах сытость? Фрукты — баловство.
— Не скажите! — возразил я. — Фрукты очень полезны: в них витамины, сахар и разные кислоты.
— Он десять классов кончил, — прошамкал Кондратьевич.